Она еще добрая —
сила,
бесстрашна еще и пряма...
К ней мир прижимается сиро
и медленно сходит с ума.
В больнице,
средь горя и крови,
она, эта сила, жива —
крутые, суровые брови
не скрыли ее существа.
Она возникает, как вызов,
бессонным упорством полна.
Еще никаких компромиссов
по-детски не знает она.
Еще не блуждает в потемках
и гневно встречает врагов.
Еще не дробится в потомках,
себя не пускает с торгов...
Все болью и мраком одето —
но нету опущенных рук,
и редкие лучики света
она собирает вокруг.
ПЕШЕХОДНЫЙ ТОННЕЛЬ
Ныряем в тоннель, выключая
навязчивый уличный дождь,
включая иное звучанье —
шуршание многих подошв.
И стенами стиснутый гомон,
собой наполняя проход
и нас обнимая, — кругом он
стоит,
а точнее — идет.
И где-то идут многотонно
машины, трамваи,
а тут
натуга железобетона —
тоннельные балки гудут.
Как будто над нами, над нами,
над бременем наших забот,
тяжелыми дышит громами
изнанки земной
небосвод.
За кашляньем, за шуршаньем,
за тем, что, смеясь, говорим,
ты слышишь его не ушами,
а как бы затылком своим.
Как будто затылочным гулом
беседует время с тобой...
Слегка оглушенным, сутулым
выходишь на свет голубой.
Выходишь.
Выносишь наружу
подземного знания вес,
и дождь, облегающий душу,
летит с полегчавших небес.
ГРОЗА
Пусть не проходит мимо
небесный погромых:
она необходима,
гроза!
Пусть напрямик
идет,
и тьма все гуще,
чтоб, чувствуя родство
с дрожащим и живущим,
ждать грома своего.
Хочу остаться в тайне,
как птица, как зверье.
И листьев трепетанье —
мое оно, мое.
И содроганье тверди,
небесной и земной,
пока живу — до смерти —
во мне оно, со мной.
Я жалкий лягушонок,
трепещущая тварь,
но, громом оглушенный,
злорадствую:
ударь!
Как бы сторонним глазом
вбирая мир земной,
присутствует мой разум
во мне и надо мной.
Крича притихшим птахам,
ловя дождя струю,
над страхом,
как над прахом
собственным,
стою.
СТРИЖ
Как будто скольжением нежась,
проносятся мимо стрижи.
Глядите, пошел конькобежец
писать в небесах виражи.
Поблизости облачко тает
в прохладной густой синеве,
и важно ли,
кто там летает,
а кто растянулся в траве.
Ведь он существует— глядите! —
легко и небрежно чуть-чуть,
глядите, сплошное наитье —
его непредвиденный путь!
Витает под самою синью,
там,
где тишины торжество,
и словно не знает усилья
беспечнейший почерк его.
Но есть заиканье восторга,
свободы
радостный риск,
отчаянья скороговорка
в полете твоем, фигурист, —
не знающий точно заранее,
но сам добывающий те
счастливые замиранья
парения
в высоте.
В воспоминаниях людей старшего поколения изредка мелькает образ одного из талантливых и своеобразных ленинградских поэтов 20—30-х годов К. Вагинова.
Константин Константинович Вагинов (1899—1934) принадлежал к тому поколению, чья молодость совпала с революцией. Во время Февральской революции он заканчивал гимназию, а после Октября ушел служить в Красную Армию. Вернувшись в 1921 г. в Петроград, Вагинов окунулся в пеструю жизнь литературных кружков, возникших за эти годы. Он был участником «Цеха поэтов» и «Звучащей раковины», «Кольца поэтов» и группы «Обереутов». Но наибольшее значение для него, однако, имело участие в группе «Островитяне», куда он входил вместе с И. С. Тихоновым и С. А. Колбасьевым. За свою короткую жизнь Вагинов успел выпустить три книги стихов («Путешествие в хаос» — 1921 г., «Стихи» — 1926 г., «Опыты соединения слов посредством ритма» — 1931 г.) и три романа («Козлиная песнь», «Труды и дни Свистонова», «Бамбачада»). Проза и поэзия Вагинова представляют как бы две различные стихии. В своих романах-гротесках Вагинов воспроизвел своеобразный паноптикум людей, выпавших из времени, осколков старого Петербурга, не находящих себе места в сегодняшней действительности, — от невинных чудаков и коллекционеров до откровенных циников и пошляков.