Выбрать главу

Часа три назад сирийский диктатор, прежде чем исчезнуть – по грехам его, – приказал выставить на позиции все ракеты среднего радиуса действия, в том числе и те две, что были оснащены ядерными боеголовками и припрятаны от бдительной международной инспекции. После исчезновения диктатора в стране начался хаос, мало, впрочем, отличавшийся от прежнего порядка, но приказ о пуске был выполнен. Ракета с ядерным зарядом пошла на Иерусалим.

Я попробовал остановить полет или хотя бы сбить ракету с курса. Пальцы ощутили жар раскаленного металла, пронзившего тропосферу и рвущегося вверх. Я видел, как пульсируют токи, как пробегают по цепям сигналы, я не понимал смысла, но сделал самое простое – перекрыл подачу электроэнергии. Компьютер умер, но ракета продолжала лететь по баллистической кривой, я проследил полет, ракета должна была упасть на иерусалимский район Гило.

Больше я не мог сделать ничего.

Бомба была спрятана под носовым обтекателем, аккуратная штучка, чудо техники, сирийским ученым такую не сделать, да и не делали они, диктатор купил ее, и меня сейчас не интересовало – где.

Ракету засекли, и с израильских позиций рванулись на перехват две противоракеты "Хец".

Бомба взорвалась в стратосфере – взрывы противоракет не разнесли боеголовку, а всего лишь ускорили детонацию.

Вспышка была ослепительнее полуденного солнца, и сразу упал мрак, а во мраке вспух хаос, багрово-алый, адский, медленно вздувающийся вверх, разбухающий полушарием, из которого потянулась ножка гриба, и в мире остались только два звука: тоненький жалобный плач ребенка где-то неподалеку и рвущий барабанные перепонки грохот, и оба эти звука, такие разные, почему-то жили отдельно, и я, не думая больше ни о чем, швырнул Лину на землю и упал рядом, а Иешуа остался стоять, ударная волна прошла по нему как асфальтовый каток.

Я мог уйти с ними куда угодно – в Австралию? Почему я не сделал этого? Я обязан был смотреть: взрыв отделил прошлый мир от будущего.

Лина приподнялась. Она видела гибель города в моих глазах, но сейчас зеркало было кривым – я плакал. И самое ужасное, самое невозможное ощущение – это было красиво. Гриб – мрачный, зловещий был красив как баобаб, как мысль. Он стоял, укрыв собой развалины и, казалось, навсегда. Казалось, что буро-пунцовая шляпка на мощной черно-алой ножке будет возвышаться вечно – новым символом всех религий вместо погребенного во прах.

– Пойдем, – сказал я. – Человек, как всегда, знает, что такое конец и как его приблизить.

Мы могли вернуться в Москву, где люди жгли административные здания – центр города пылал, пожарные не справлялись, да и не могли справиться своим поредевшим за день контингентом. Исчезали грешники, оставались – пока! – праведники, для которых невозможной была мысль о том, чтобы обидеть, ударить – тем более убить. И сейчас один такой – доктор философских наук – стоял у дверей своей квартиры с топором в руке и готов был обрушить его на голову любого, кто появится на лестничной площадке. У него не осталось ни жены, ни сына, и при всем своем уме он не мог понять, что его личный грех менее значителен на весах судьбы, чем грех его жены, казавшейся ему святой, но никогда ею не бывшей.

В Кремле зал заседаний Российского Верховного совета был заполнен лишь на четверть – не так уж много среди депутатов оказалось людей, достойных дожить до заката Дня восьмого. Решения, принимаемые в спешке и страхе, были нелепы и жестоки. Нормально жестоки. Подавить мятеж в Новосибирске – вплоть до применения артиллерии. Остановить любыми средствами военный эшелон, захваченный полусумасшедшими жителями Воронежа. Эшелон был гружен взрывчаткой и мчался к Москве, чтобы разнести все вокруг Белорусского вокзала. И прежде чем исчезнуть – по грехам его – депутат Сарнацкий из Нижнего Новгорода предложил обратиться за помощью к церкви и изгнать дьявола вместе с Антихристом, принявшим облик Мессии – идея, столь же бредовая, сколь и запоздалая. Президента в России не было уже больше часа. Порядка не было много лет.

Нам нечего было делать в Москве, у Лины не осталось ни матери, ни сестры, а у меня и прежде никого не было, кроме тетки Лиды, исчезнувшей – по грехам ее – совсем недавно.

Мы могли перенестись в Нью-Йорк, где только что толпа, собравшаяся почему-то бежать на запад, растоптала несколько человек, бежать никуда не собиравшихся. Президент еще исполнял свои функции: он исчезнет – по грехам его – через двадцать минут во время своей третьей, и опять неудачной, попытки обратиться к нации по каналу военной телестанции.

Мы могли перенестись в Париж, где ничего не понимавшие люди, однако, не жгли дома и не пытались бежать, но и понять тоже ничего не пытались, а по мере возможностей старались сохранить достоинство. Это плохо удавалось – только что на площади Согласия толпа буквально разорвала на части мальчишку, который, как показалось людям (людям?), явился ниоткуда, из пустоты, куда исчезали все остальные, и был потому нечист, враждебен и страшен своей видимой беззащитностью.

И что странно (странно? – с моей точки зрения): вместо того, чтобы в этот день очищения и расплаты остановиться, оглянуться и подумать, и попытаться что-то изменить в себе, люди все больше становились именно такими, какими я не хотел их видеть. Проявлялась их сущность. Дьявол сидел в каждом, тот дьявол, которого никогда не существовало в реальности, и явление которого всегда было лишь следствием собственного выбора между альтернативами Добра и Зла.

Со стороны Иерусалима приближалось черное от копоти облако – грязное облако, смерть. Лина, не отрываясь, смотрела теперь на бурый гриб, и мне даже показалось, что от ее взгляда в шляпке гриба возникла и стала расширяться воронка. Это было игрой воображения, а может, моего собственного подсознания, у Лины не могло быть такой силы. Или часть моей силы перешла к ней?

Здесь нельзя было больше оставаться, и я решительно перенес всех (пожелал перенести!) на пронизанную лучами закатного солнца поляну в беловежской пуще.

И оказался там – один.

Почему?

Я выждал несколько секунд (никого!) и вернулся в Бейт-Эль. Окинул взглядом каждый дом, каждый камень, каждый еще живой или уже сожженный куст, каждое еще целое или уже убитое дерево в пределах десятка километров.