Я хотел сказать ей, что, понимая теперь все, она не хочет принять того, что поняла, в душу свою. И я не успел сказать это, потому что Станислав Корецкий, чье тело было моим тридцать два года, принял участь по грехам своим.
Было больно. Я знал - так болит душа. И было тоскливо, потому что я опять остался один.
Я ушел из Станислава Корецкого, из тела его, из мыслей его, из его ощущений. Я стал, наконец, собой. Я осмотрел Землю, и то, что увидел, было ужасно. Что-то я должен был исправить, ведь завершался только День восьмой, предстояли еще пять Дней, Земля должна была еще послужить - не людям, но животным, растениям.
Сначала я остановил продвижение американских войск по странам Ближнего востока. Ни к чему была война. Нефть уже не понадобится. Я вывел из строя моторы всех самолетов, танков, самоходных установок, военных автомобилей - всего, что способно было передвигаться, нести разрушения и смерть. Армии остановились, и я понял, что они не сдвинутся, даже если я оживлю умершую технику. Люди испугались, к чудесам они не привыкли даже в День восьмой. Как ни кощунственно это звучит, исчезновения людей - по грехам их - за чудеса уже не считались.
Я остановил в воздухе несколько ракет, стартовавших с позиций в Европейской части России. Ракеты летели на запад, и я не стал уточнять направления. Я проследил по цепочке, кто отдал приказ, и конечно, никого не обнаружил - главнокомандующий ракетными войсками свел уже счеты с жизнью.
В Латинской Америке горела саванна, полыхала смородиновым цветом с черными проплешинами дыма, и люди не успевали спастись. Я направил ураган с побережья Тихого океана, полосы сизых туч вытянулись небрежно закрученными лентами и обрушили ливень, какого не было здесь с древних времен, да и сейчас, в принципе, быть не могло в это сухое межсезонье.
Я понимал, что, спасая саванну, нарушаю хрупкое равновесие и что в ближайшие часы мне еще не раз придется менять направления ветров, но погасить огонь без воды - нет, такого чуда я еще совершить не мог.
Соединенные Штаты больше не существовали, не было власти, не было сената, не было конгресса, не стало - по грехам его - президента, а вице-президент заперся в угловом кабинете на втором этаже Белого дома, отключил телефоны и дисплеи и с тоской смотрел в окно на зеленую лужайку, моля Бога, чтобы это поскорее кончилось. Что именно - он не знал, но думал сейчас не о стране, не о семье даже, а только о том, что жить страшно.
Я видел города на севере - на Аляске, в Гренландии, - где ровно ничего уже не происходило, люди исчезали - по грехам их - но на это никто не обращал внимания! Жена позвала мужа-бакалейщика к обеду, он не поднялся из лавки, она спустилась и не нашла его на месте. Постояв немного и выглянув на улицу, женщина вернулась к столу и принялась доедать суп с лапшой, думая о том, что, когда настанет ее черед, она не успеет помолиться, а это дурно. Хороший он был человек, - думала она, - почему он ушел первым? Он был праведником, а она грешила. Почему же Бог призвал сначала его? Значит, - это стало для нее открытием - в жизни Питера было нечто такое, о чем она не знала?
Я не сказал ей ничего, к чему ей знать, что Питер убил человека? Преступника в свое время не нашли, и он принял сейчас конец по грехам своим. Аминь.
Я обозревал мир, несущийся к Истоку, и думал, что финал человечества мог быть более разумным. Все катилось к Хаосу, но с каким жутким стоном!
Я смотрел на Землю и в Москве, на Тверском бульваре увидел женщину в синем платье. Женщина стояла посреди аллеи, смотрела вверх и думала - обо мне. Не о Боге, не о вечности, а именно обо мне.
Лина.
Она не могла меня видеть, но все же мне казалось, что наши взгляды встретились, хотя у меня не могло быть и взгляда. Лина вздрогнула, будто ток высокого напряжения прошел быстрой конвульсией по ее телу.
Как мог я уйти, оставив ее одну хотя бы на миг? Я - человек любил ее - женщину. Я - тот, кем стал сейчас, смогу ли любить?
Я заглянул в будущее и увидел немногое, расчет вариантов при растущей неразберихе был сложен, но и в День девятый, и в последний миг, когда он наступит, я видел себя с этой женщиной, в душе которой не осталось ничего, кроме тоски по ушедшему.
- Лина, - позвал я.
- Господи, - сказала она, вовсе не обращаясь ко мне этим именем, это была лишь фигура речи, привычная и нелепая. - Господи, что ты наделал, Стас?
Она протянула руки в пустоту, и мне увиделось прежнее - ее теплые ладони касаются моего рта, и вместо того, чтобы сказать что-то, я начинаю целовать их - ямочки между пальцами, - и мы оба знаем, что произойдет сейчас, и радуемся, и ждем, и отталкиваем друг друга, чтобы через мгновение придти друг к другу опять, и - все, этого уже не будет никогда.
Жаль?
Но ведь мы не стали калеками. Наоборот, сейчас мы можем почти все. Лина коснулась рукой моей щеки - такое у меня возникло ощущение. Она поняла.
- Ты готова? - спросил я, и Лина кивнула. Скорее, - молила она, скорее.
- Иди! - сказал я.
Лина прижала ладони к вискам и исчезла, хотя еще не настало время по грехам ее. Но пришло иное время: быть нам вместе.
Что значит - быть вместе существам невидимым, неощутимым, неуловимым никакими приборами, физически существующими везде, и значит - друг в друге тоже? Как описать нежность, ласкающую нежность? Можно ли описать, как память касается памяти, самых интимных ее граней, и две памяти сливаются, будто две плоские картины соединяются и возникает одна - трехмерная, глубокая до синевы падающего рассветного неба?
Мы играли друг с другом, глядели друг в друга, я видел, знал и понимал все, что происходит на Земле, но оставил этот Мир на время, предоставил его самому себе.
Люди уже добивали себя - и добили, пока мы с Линой были вдвоем.
К вечеру Дня восьмого в живых оставались праведники и дети - не все, немногие. Города были пусты, и над ними стлался смрадный дым. И я не должен был жалеть, потому что результатом жалости станет лишь новая жестокость - если знаешь неизбежность дела, нужно его делать.