Выбрать главу

И когда спрашивали старшие, каким я буду, таким, как Насыр, или таким, как Касым, я вспоминал все и отвечал:

— Таким, как Касым-фаранг…

Они смеялись. Но смеялись почему-то не осуждающе, а одобрительно, даже с завистью, словно им тоже хотелось походить на моего старшего брата, искусного Касыма, а не на весельчака Насыра…

— Ишь ты, — говорили они. — Неплохо решил. Касым — хороший парень. Золотые руки и мудрая голова у Касыма. Касым — Человек!

После этих слов мне становилось жаль Насыра — ведь он всех веселил, всем доставлял радость. Почему же никто не хочет быть похожим на Насыра! Даже я — его брат.

Позже я понял это. Жизнь людей проходила в труде, и труде нелегком. Порой мучительном. Тот, кто каждый день от зари до зари гнул спину, кому кусок хлеба давался в поте лица, тот ценил дар умельца. Золотые руки, прежде всего, нужны в деле — у наковальни и горна, у котла с мылом, у дубильного чана, а потом уже в праздничном кругу. Между прочим, Касым-фаранг являлся «джура-баши» в своей компании, то есть старшим на «гап-гаштаке». К его советам прислушивались, слово Касыма-ака было решающим, И в поведении и в одежде первенство принадлежало ему. Насыра тоже любили, тоже хвалили, но никто не избирал его «джура-баши». Одного умения владеть дойрой или безошибочно делать ставку на перепела-победителя было недостаточно для назначения на столь почетную должность в своем кругу.

И всё же Насыра любили. На него смотрели с восхищением, от него ждали веселья, удовольствий. И я ждал. Мне особенно запомнился вечер в постоялом дворе, где обычно останавливались на отдых и ночлег приезжие. Большая комната, чисто оштукатуренная, с глубокими нишами в стенах, могла вместить сразу человек сорок, иначе говоря всю компанию. Гости располагались кругом на полу, устланном свежей соломой и покрытом огромным казахским ковром. Сверху еще набрасывали курпачи — небольшие ватные одеяльца. В центре стояла чугунная мангалка, обогревавшая зимой комнату. Мангалку зажигали до прихода гостей, и когда начинался праздник в складчину, она, раскаленная докрасна, полыхала жаром. Над этой самой мангалкой и грел бубен Насыр.

Одевался на эти вечера брат ярко, пестро. Голова повязана платком с узорами, правый рукав халата засучен до локтя, тонкая сильная кисть обнажена и свободно движется над огнем. Шелковый поясной платок — бельбаг — охватывает бедра и чуть спущен — это признак изысканности, особого шика. Сам Насыр с черными стрелками усов над чуть приподнятой губой, с загадочно сосредоточенным лицом кажется необыкновенно красивым, он собран, напряжен, и каждое движение его, как у серны, строгое, пластичное, гибкое.

Дома он бывал не таким. Дома он бывал обычным — молчаливым, скучным, злым. И некрасивым. Но лишь загорался в чайхане или михманхане керосиновый фонарь под потолком, обливая все вокруг голубым светом, как Насыр преображался. И лицо, и руки становились необыкновенными, от них нельзя было оторвать глаз.

Пока Насыр настраивал над огнем дойру, старший компании Курбанбай-палван, огромный детина с добродушным лицом, рассаживал гостей. Это был единственный человек здесь, который к моему любопытству относился без раздражения. Он даже поощрял меня, разрешая из-за укрытия перебираться в угол комнаты или на нишу и оттуда спокойно наблюдать за всем, что происходило на вечеринке. Его-то взгляд я и ловил, высовывая голову и поднимаясь на цыпочки. Тщетно поднимаясь: Курбан-палван меня не замечал — был слишком занят гостями.

Беспокойство охватило меня: а что, если Курбанбай так и не повернется в мою сторону. Рассадит гостей, станет спиной к двери, снимет бельбаг, скрутит его, даёт этим сигнал к началу пира. А я? Что будет со мной? Слезы отчаяния готовы были хлынуть из моих, глаз. Вы помните, как легко я прибегал к их помощи в трудную минуту.

Но меня вовремя заметили. Правда, не Курбанбай, а мой братец Насыр.

— А ну, живо домой!

Теперь слезы действительно хлынули из моих глаз. Последнее, что я мог сделать для своего спасения, это посмотреть на всех с мольбой и надеждой.

Помогло. Один из гостей — Урдуш-ака откликнулся на мою мольбу:

— Не надо, Насырджан. У ребенка душа мягкая, грубостью можно покалечить. Пусть посмотрит. Урона от этого не будет…

— Не будет?! — не соглашался Насыр. — А если, как в прошлый раз, заснет и упадет с ниши…

— Сегодня не усну, — заверил я жалобно. Парни засмеялись.

— Ну, если не уснешь, то ты нам ровня. Пожалуй, примем в свой круг. Согласен?

Я еще не понимал, шутка это или нет. Мне хотелось сразу же кивнуть — мол, согласен, даже счастлив. Но взгляд брата был строгим, и я смолчал.

— Ну, кашляни! — подтолкнул меня Урдуш-ака. — Или боишься стать должником, пообещать устроить нам «гап-гаштак»?

Он говорил со мной как со взрослым. Может, на самом деле примут в круг и придется устраивать вечеринку. Детская голова иной раз совершенно реально воспринимает явно абсурдные вещи.

— Ну, отвечай! Мы, пожалуй, не будем настаивать на «гап-гаштаке», — продолжал подзадоривать меня Урдуш-ака. — Сделаем исключение. Кашляни!

И я поверил шутке. Отпадала самая трудная преграда — денежный взнос на угощение. Можно стать членом круга веселящихся по пятницам, приходить сюда вместе с братом Насыром. Посмеет ли он после этого крикнуть: «Убирайся домой!»

— Если соглашусь, — со всей серьезностью ответил я Урдуш-ака, — вы тогда бросите курить анашу?

Это был удар. И удар неожиданный. Урдуш-ака тайком курил зелье, пропитанное опиумом. Добродушный парень, покладистый и в сущности безвредный, стеснявшийся собственной слабости, он растерялся. Услышать такое от мальчишки было стыдно. В парня вцепился Курбанбай:

— Слышали, друзья, что сказал Назиркул?

— Слышали! — хором ответили гости.

— А ты, Урдушмат, слышал?

Парень опустил глаза. Что он мог ответить? Он был виновен. Не раз товарищи предостерегали его, не раз останавливали, но яд уже вошел в сердце и противостоять пороку было трудно. Безволие привело его в обитель несчастья или, наоборот, несчастье сделало безвольным, податливым, как овца. Мне стало неловко за Урдуш-ака, даже больно стало. Своей просьбой я выразил необъяснимое еще, но требовательное желание спасти парня. Зачем пропадать доброму Урдуш-ака от какого-то зелья? Но выразив желание, почувствовал себя виноватым. Небось в душе Урдуш-ака сердится на меня, досадует, что выручил мальчишку, оставил на вечеринке, а сам пострадал из-за своей же доброты. Теперь уже от него не отцепится Курбанбай.

— Говорят про Урдушмата, — обратился ко всем старший круга, — а подумать надо каждому, кто заглядывается на хибарку Бово-банги. О, страшная эта хибарка! Кто войдет раз-другой, потом не выйдет. А если и выйдет, то уже не на ногах, а на руках, на брюхе, по-черепашьи. И, как черепаха, будет беспомощным и несчастным.

Курбан-палван снял с себя бельбаг и стал скручивать его жгутом. О, крутой, видно, нрав у йигитогаси, подумал я, как бы из-за моего языка не пострадал парень.

— Эй, Урдушмат! — хлопнув по ладони жгутом, крикнул йигитогаси. — Ты спрашивал Назиркула, теперь он спрашивает тебя. Что ответишь?

Попал перепел в силок, и показалось ему небо в овчинку. Ни вырваться, ни перекусить волос. Одно осталось — уповать на милость товарищей.

— Принимаю условие, — ответил Урдуш-ака мрачно. — Сегодня принимаю…

— И сегодня, и завтра, — оборвал его йигитогаси.

— Наступит завтра — с ним и договоримся.

Большего, видно, с Урдушмата вытянуть нельзя было. Больше джигит не скажет — совестно. Каким будет выглядеть парень в глазах мальчишки? Тягостно ему, а мне тягостнее во сто крат. Испортил, кажется, веселье, на которое пробрался с таким трудом.

Нет, не испортил. Насыр-ака ударил всей силой среднего пальца по тугому, точно тетива, бубну, и тот выкрикнул одинокий звук, похожий на выстрел, и на падение камня, и на звон колокола. Все, сидевшие в кругу, повернулись к Насыру, замерли, давая понять этим, что готовы и ждут начала.

Начать должен был йигитогаси. В наступившей тишине Курбанбай прочел молитву, слова которой повторили гости. Молитва была короткой, настолько короткой и простой, что я запомнил ее: «Век нам жить, аминь!» При этом парни раскрыли ладони, словно просили всевышнего о благословении, а затем совершили омовение лица.