Было еще рано делать омовение лица и произнести «бисмилло!», однако было поздно думать о спасении человека. Я вернулся к товарищам и сказал:
— Он умирает…
Никто не знал, как поступить. И мы обратились к мулле. Кто, кроме него, ближе всех стоявшего к богу, мог решить судьбу мусульманина.
Мулла подумал, поднял свои святые очи к небу и сказал:
— Видимо, этому человеку суждено стать добычей голодного зверя. Никто не может изменить начертанное богом, противиться тому, что угодно всевышнему. И предать земле тело не дано нам, видите, как неистовствует ветер и как ужасен мороз, руки наши не в силах вырыть могилу. Да смилостивится бог, примет его душу на небеса. Помолимся, правоверные!
Он стал читать молитву, а мы под шум ветра и завывания волков повторяли слова. Несчастный уже не стонал. Должно быть, муки его кончились.
Едва наш караван отдалился от страшного места, как волки набросились на свою жертву. Они взвизгивали и рычали, деля добычу. Это было настолько ужасно, что мы заторопили своих усталых коней, погнали их рысью…
Отец смолк, а матушка заплакала.
— У этого бедняка, верно, дети… Каково им сейчас. Ждут отца, не ведают что с ним…
— О, не трави душу! — взмолился отец.
Все еще объятый страхом, я вылез из-под одеяла и глянул на отца и мать. Глаза отца были закрыты, хотя лицо выражало какое-то внимание, словно он видел перед собой собеседника или слушал его. Наверное, в эту минуту отец переживал вновь ужасное событие, произошедшее на степной дороге. Матушка кончиком платка вытирала слезы — они все лились по щекам, тихие, печальные.
Мне сделалось не по себе от этого молчаливого страдания взрослых, и чтобы как-нибудь оборвать тишину, я вскрикнул:
— Мама!
Она оглянулась:
— Что тебе?
Я не знал, что мне нужно. Наверное, покоя, прежнего покоя и ясности, знакомого мне мира, без стужи и ветра, без волков, без умирающего человека в степи, без этого молчания отца и слез матери. Без всего, что навалилось на меня, мальчишку, в зимнюю ночь. Но объяснить этого я не мог.
— Лампа коптит, — сказал я. Она действительно коптила.
Матушка поднялась и стала поправлять фитиль. Но он не поддавался и одним краем выпускал шлейф копоти.
— Керосин кончился, — предположил отец. — Время уже за полночь. Гаси!
Короткая молитва слетела с губ отца, такая неожиданная и непривычная. Редко нам, домашним, приходилось слышать, как он молится. Сегодня отец молился.
Я снова укрылся с головой одеялом. Страшные образы из отцовского рассказа витали надо мной, касались меня, и не было, кажется, места, где я мог бы спрятаться от них. Сон не приходил. Все шорохи ночи — а в тишине они всегда громкие и отчетливые — звучали в моих ушах. Зло гудел ветер на дворе, он будто грозился пробраться в комнату и наброситься на меня. Я лежал и думал: хорошо ли матушка заперла дверь, нет ли щели в окне, через которую буран пролезет. Едва шум усиливался, как я весь съеживался под одеялом и замирал.
Не спал отец. Ворочался, вздыхал. Матушка сказала тихо:
— Не терзайтесь, того, что прошло, не возвратишь и не изменишь.
Отец ответил с болью:
— И не надо возвращать. Домулла сказал: «Бог предначертал судьбу этого человека. Ему суждено стать добычей волков».
— Так зачем же мучить себя думой?
— Зачем? — спросил отец. — Он-то, несчастный, этого не знал. Он видел, как подъехали люди, подъехали и дали волкам разорвать живого… Не защитили. Человек человека не защитил…
Матушка застонала от отчаяния:
— Что вы могли сделать? Что?
Отец помолчал.
— Не знаю… Но что-то должны были сделать. Бороться с этими серыми, гнать их, душить!.. А теперь не простит нам этого несчастный. О-о! Не простит.
— Ну, ну… Домулла избавил вас от ответа перед богом, — робко заметила матушка. Мне показалось, что она верила своим словам, но отец не принимал их.
— Избавил от ответа перед богом, — повторил он как-то горько. — А перед собственным сердцем? Кто избавит?!
Этого матушка не знала. Ничего не ответив, она стихла, и долго-долго длилось молчание. Я начал уже дремать, когда опять зазвучал голос отца, теперь тихий и таинственный:
— Говорят, новый налог требует царь…
Мне казалось, что матушка спит. Я ошибся, она сразу отозвалась.
— О господи! Что еще за налог?
— Налог на войну…
— Э, видно, царь собирается продолжать ее, — сделала заключение матушка. — А люди-то гибнут… Хоть и не мусульмане, а жалко.
Отец вздохнул:
— От войны все страдают: и не мусульмане и мусульмане. А спрашивается, зачем война?
— Это воля божья, — заметила матушка.
— У тебя — все от бога, разве он велит царям драться? Они сами затевают. Вот германский царь начал войну, кто его просил… Сидел бы себе на собственной земле и радовался, что вокруг тихо.
— Герман, значит, забияка?
— Выходит так, — подтвердил отец.
Матушка сейчас же изложила свою точку зрения: она была очень проста и даже мне понятна.
— Если один глуп; как петух, и лезет в драку, зачем же другому брать с него пример. Смолчал бы русский царь и все…
— До чего же наивная ты, ташкентская, — усмехнулся отец. Когда он хотел подтрунить над матушкой, то всегда называл ее ташкентской — матушка была родом из Ташкента. — До чего же наивная! Если герман завоюет Россию, он сбросит Николая с престола, сядет на его место. Вся земля, весь народ будет принадлежать герману…
— У, чтобы сдохнуть этим царям! — в сердцах произнесла матушка.
— Эти сдохнут — другие найдутся. Род султанов и эмиров не переведется никогда, потому что страна без царя не бывает. Только один царь умнее, другой глупее.
— А что проку от ума царского, — продолжала сердиться матушка. — У глупого один налог для народа, а у умного десять. Как говорят: «Овца думает о жизни, а мясник о сале». Царям одна забота — побольше содрать с нас.
Я впервые слышал разговор о царе. Конечно, мы, мальчишки, знали про существование белого эмира. Но это было что-то общее, отвлеченное. Далеко-далеко, в большом городе Петербурге на золотом троне восседал белый царь и управлял всей страной. Дальше этого наши представления о власти не простирались, да большим мы и не интересовались. Знали еще, что идет война и что жизнь поэтому стала хуже: нас, маленьких, попрекали лишним куском хлеба. А тут я узнал о несправедливости царей, о бессмысленности войн, которые они ведут. Я почувствовал жалость к людям, а против царя возникла злоба: почему он мучает людей. Захотелось тут же задать тысячу вопросов отцу, но я побоялся это сделать, так как притворялся спящим и тихо, словно мышь, таился под одеялом.
Вообще эта ночь была удивительной и страшной. Наверное, я повзрослел сразу и потому, что произошло все неожиданно, в какой-то очень короткий промежуток времени; мои детские представления рушились стремительно, принося боль, горечь, разочарование и в то же время освобождая место для новых мыслей и чувств. Главное, я вдруг увидел своего отца и через него мир, в котором все было не детское, суровое и беспощадное. В том мире не находили себе места наши забавы, наши радости и мечты. Не находила места там, кажется, и мечта моей матери об ученом сыне.
Оттого она так и сокрушалась, так кляла царей.
— Если конца царям не будет, — сказала матушка очень грустно, даже с каким-то отчаянием, — то мы и умрем, не увидев светлой жизни…
— Какая уж там светлая жизнь! — отбросил всякую надежду отец. Это было последнее, что я услышал в ту ночь. Наверное, звучали еще какие-то слова, о чем-то еще говорили отец с матерью, но сон все же одолел меня. Под монотонное завывание ветра я уснул.
Конечно, на другой день вся махалля узнала о ночном происшествии на степной дороге. Люди приходили к нам узнать подробности встречи с волками. Удивлялись, качали головами, вздыхали. Некоторые произносили молитву — погиб мусульманин и надо было позаботиться о переселении его души в рай. Самым неутомимым рассказчиком был, естественно, я. От меня историю узнал старший брат Мансур, затем все остальные домочадцы, соседские ребятишки и однокашники по мактабу — школе при мечети. За этими волками как-то потерялся царь и даже война. Волки были ближе и страшнее всего остального.