— А потом?
— Потом пройдет в сторону кладбища, к большому мазару… Я буду ждать там. Понял?
— Понял.
— Ну, беги.
— Ой, страшно.
— Тебе-то почему страшно?
— Узнают старшие — уши оторвут.
— Не зевай.
— Да и Кумри достанется. Вдруг шейхи заметят.
— Шейх не заметит, а если заметит, так отвернется. Мы на глаза ему положим пару серебряных…
— Тогда бегу к Кумри.
— Беги и не забудь сказать ей, чтобы у кладбища повернулась лицом к дувалу. И пусть не боится. Ни одна душа, кроме нас, не узнает об этом…
Так, украдкой, таясь чужих глаз, рискуя навести на себя гнев шейхов, молодые люди ловили счастье. Призрачное счастье. Редко, редко оно касалось своими лучезарными крыльями влюбленных. Чаще всего, да, пожалуй всегда, судьбу двух сердец решала традиция. Безжалостная, подчиненная религиозному закону. О чувствах тут не могло быть и речи. Ведь по мусульманским обычаям любить разрешалось лишь нареченного, то есть того, кто был сосватан еще в детстве и от которого получен калым. Он мог оказаться уродом, калекой, немощным существом, однако закон принуждал женщину становиться его женой и рабыней.
Но это потом! В Новый же год традиции уступали место естественным чувствам людей. Вспыхивал огонь, таившийся в каждом юном сердце, он жег его радостью, надеждой. Кружил головы. Толкал на риск и геройство. Опасен был день Навруза. И прекрасен…
Я отвлекся от самого торжества, следуя тропинкой влюбленных, которая вела в глубь сада Хужагозиен, даже к кладбищу вела, зеленому, цветущему в то время года.
Вокруг хауза разгоралось веселье. То там, то здесь возникали кружки, в центре которых танцевали девушки под дутар и бубен, пели песни, читали стихи. Стихи Навои, Суфи и свои собственные. Не просто пели и не просто читали. Шло состязание, горячее, вдохновенное — талант противостоял таланту, красота спорила с красотой. Все лучшее, что таилось в ичкари, представало озаренное солнцем перед тысячью глаз. О, какие брови, какие косы, какие руки мелькали под дробь дойры! Как изгибался стройный стан, как очерчивались юные линии под легким шелком! Если были в неземных садах Эдема чудесные пери, то именно в день Навруза они спускались на аллеи Хужагозиена. Это они пленили всех своей юной красотой, своими танцами, своими стихами…
А что могло сравниться с игрой на чангавузах! Звук этого нехитрого инструмента, состоящего из тонкой, словно лепесток розы, пластинки, прикладываемой к губам, покорял всех. Девушки выстраивались в ряд и по кивку головы крайней начинали песнь. Да, песнь, потому что чангавузы обладали удивительным сказочным голосом, тонким и тихим, как далекий шум ветра, шепот воды или звон серебряной струны. Или все вместе соединенное. Звук этот откликался в душе человека радостным трепетом, легкой грустью и мечтой. Что-то сладостное, убаюкивающее было в пении чангавузов, словно погружалось сердце в прохладные волны и они несли, несли его куда-то в бесконечное, озаренное голубыми сумерками.
Услышав пение чангавузов, люди замирали, охваченные светлым чувством. Слушали не дыша. Понимали звуки чангавузов, разгадывали их:
На этом «бие-бие» чангавуз замирал мечтательно, а может, и огорченно…
Другой берег пруда в это время оглашался дерзкими выкриками дойры: «бака-ум-банг!» Там девушки плясали и пели частушки. А где частушки, то обязательно смех — веселый, заразительный, охватывающий все вокруг быстрым горячим пламенем. Простившись с грустным напевом чангавузов, я бежал к огню веселья, чтобы услышать лапары — частушки. Мы, мальчишки, знали лапары наизусть, да и кто их не знал, кто не певал в дружеском кругу. Однако обычное исполнение не шло ни в какое сравнение с исполнением на празднике. И голоса звучали иначе, и слова казались более острыми и смешными. А ужимки, а мимика! Тут уж нельзя было удержаться — все вокруг буквально покатывались со смеху.
За лапарами следовали спокойные, размеренные и грациозные танцы. Один пленительнее другого. Запомнилась мне одна исполнительница. Танец ее был особенным. Вся пронизанная каким-то внутренним огнем, девушка плыла по кругу под упругие, подчиненные волшебному ритму удары дойры. Каждую минуту, при каждом изменении магического ритма танцовщица преображалась: то летела подобно птице, кружась и расправляя крылья-руки, то скорбно замирала, трепетом плеч передавая страдание, то падала на колени, прося о чем-то, то снова, подхваченная вихрем, светло и счастливо устремлялась ввысь. Глаза ее при этом опалялись солнцем, горели торжественно и победно. И красота, дарованная ей судьбой, представала перед всеми: лицо, резцом невидимого творца очерченное плавными линиями; миндалевидные веки с густыми ресницами, тяжело и томно опущенными на щеки; нежные губы, чуть приоткрытые, словно истомленные жаждой и просящие утоления; точеная шея; тонкая и гибкая талия, подобная лепестку тюльпана, перетянутому шелковой тесьмой. И вся она казалась то восторженной и смелой, как Ширин, то ласковой и печальной, как Лейли.
В тишине, что рождена восхищением, девушка закончила танец и замерла. Наградой ей были громкие возгласы одобрения и благодарности.
После танца, как и после пения чангавузов, было сладко и необыкновенно хорошо на душе. Мне самому хотелось петь, плясать, мчаться по зеленому ковру сада, делать необыкновенное. Кричать, чтобы все вокруг знало о моей радости.
И я бежал по саду и что-то выкрикивал, как и остальные мальчишки, смеялся безо всякой причины.
Было еще одно зрелище, восхищавшее меня в день Навруза, — катание на качелях, тех самых качелях, что мы подвешивали перед началом праздника. Некоторым удавалось подвязать их на очень длинных веревках — метров в десять-двенадцать — к самым высоким деревьям или между деревьями. Вот на этих больших качелях состязались девушки в удали и смелости. Я не мог смотреть без замирания сердца на этот полет в поднебесье.
Полет начинался с медленных раскачиваний, когда, пружиня ноги, приседая и вытягиваясь в рост, откидывая головы с десятками веселых косичек, устремленных в разные стороны, будто стая ласточек, бесстрашные красавицы бросали себя ввысь, туда, где царил весенний ветер и горело солнце. Там, именно там, была свобода. Оттуда, с высоты, на короткое мгновение они, эти вечные затворницы ичкари, бросали земле свой трепет сердца, свой вызов.
Если бы можно было оторвать нити, связывающие их души и тела, и полететь. Полететь вольными журавлями, которые в дни Навруза проплывали курлыкающими треугольниками над Джизаком, маня за собой узниц!
Не рвались крепкие нити, не улетали девушки. Только казалось, что они летят.
Иные вспархивали так высоко, что люди внизу кричали:
— Ой, страшно!
Но разгоревшееся сердце не слушалось, не могло остыть от чужого возгласа, и все летело и летело, пока голова не начинала кружиться. Самой смелой и неудержимой в полете была все та же юная танцовщица, покорившая всех своей красотой и своим искусством. Она забралась так высоко, что тонкое тело ее вырвалось подобно соколу на простор, над макушками деревьев и одно-одинешенько парило там. Все в солнце, все в ветре!
— Остановись! — предостерегали внизу.
Она не слышала людей. Казалось, уже покинула их навсегда и теперь породнилась со свободой. Лицо ее горело румянцем, глаза были широко открыты, голова запрокинута назад. Когда она пролетала над нами и короткое мгновение мы были близко от нее, я видел, что губы у девушки улыбаются счастливо и светло, как в волшебном сне, и ничего, ничего не нужно ей, кроме высоты и этого упоения волей.
Не знаю, почему такие прекрасные, свободолюбивые существа, способные излучать для других радость и счастье, сами не пользуются этим счастьем. Они живут над миром и погибают, едва коснувшись земли. Красавица танцовщица как самая обычная узница ичкари была продана в дом богатого, но нелюбимого человека и через несколько месяцев умерла. Не то отравилась сама, не то ее отравили старшие жены мужа.
Этот Навруз для девушки был последним. Судьба сроднила ее с несчастной Рано. Но та шла на праздник уже больной, угасающей, смотрела на весну печальными глазами гостьи, а эта жадно и страстно вдыхала в себя ароматы цветения. Пила радость молодости, захлебывалась ею. Ведь она была красива и сильна, как бывает красива сама жизнь в эту пору рдения тюльпанов. И все же смерть подстерегала ее и настигла. Настигла в ичкари, там, где рождались и умирали женщины Востока.