Жара была страшная. Земля накалилась настолько, что касаться ее можно было лишь в сапогах. Босые ноги мои испытывали муки перепела, попавшего в жаровню. Я скакал на носках, оберегая ступни, и все же ожег их.
В нашем переулке на меня наткнулся дядя Джалал. Лицо его выражало ужасное волнение.
— Где Ахмад? — спросил он тревожно.
Что я мог знать об Ахмаде, нашем ученике, когда находился в келье домуллы.
— Не знаю, — ответил я. — Но в школе он был…
— О горе, — всплеснул руками дядя Джалал. — Неужели он подался в сторону базара? Там убили мингбаши…
Надо было чем-то утешить дядю Джалала, но я не успел ничего сказать. Волоча огромные старые кавуши, он скрылся в своей калитке.
Не один дядя Джалал беспокоился о сыне. Около дома меня ждала матушка, встревоженная до крайности.
— О боже! — воскликнула она и протянула ко мне руки. — Наконец-то!
Я повис у нее на шее и как когда-то, будучи совсем маленьким, прильнул к ее щеке, мокрой от слез. Так, на руках, она и внесла меня во двор.
— Хорошо, что хоть ты вернулся, — шептала матушка. — Бог услышал мои молитвы.
Еще не осознавая причин такого волнения взрослых, я невольно поддался общему чувству тревоги. Мне захотелось скрыться куда-то, сделаться невидимым и неслышимым, и, когда калитка захлопнулась за нами, я чуточку осмелел и сказал:
— Не могу поститься… Пить!
— Господи, кто же постится в такое пекло! Дети могли бы и нарушить правило. Не на муки же все сотворено…
С этими словами матушка налила из кувшина полную пиалу воды и подала мне.
— Пей, сынок! Пей, мой ягненочек…
Пока я, прильнув к пиале, тянул прохладную влагу, матушка тронула мою голову и испуганно воскликнула:
— Да ты горишь весь! Что с тобой?
— Бежал… Торопился…
Конечно, я не мог рассказать все, что стряслось со мной в школе: не хотел расстраивать матушку, да и просто стыдно было признаваться в совершенном преступлении. К тому же похождения мои не представляли сейчас никакого интереса. Во двор сошлись соседки и наперебой стали расспрашивать, что видно и слышно я городе. Был ли я на базаре, в том месте, где убили Мирзаяра? Нет, я не был. И это огорчило соседок. Впрочем, мое равнодушие к событиям на базаре было расценено как проявление мудрой осторожности. Женщины боялись за своих сыновей — соваться им в дела взрослых не следовало.
— А Мирзаяру так и надо, — сказала одна из соседок. — Кабанье отродье, продался богачам… Только жаль, что умер он в борьбе за веру, в рай попадет…
Жена дяди Джалала, строптивая и языкастая женщина, отмахнулась от соседки.
— Что ты, сестра! В рай попадают невинные, а этот кабан принес столько зла бедным и сиротам, что ему прямая дорога в преисподнюю. Там отольются ему все наши слезы.
— Мирзаяр-то покинул этот свет, и ему теперь все едино, — заметила со вздохом моя матушка, — а мы остались здесь, и слезы наши будут солонее, чем прежде. Мингбаши не по воле народа правил уездом, его власти назначили, перед ними и ответ придется держать за смерть Мирзаяра…
Долго бы так судили мингбаши женщины, если бы не распахнулась калитка и во двор не вбежал отец. Он, как и все в тот день, был взволнован и встревожен. Хотя внешне это ни в чем не проявлялось, лишь торопливость, с которой он влетел во двор, свидетельствовала о его крайнем возбуждении. Мы сразу догадались, что отец несет какие-то важные и даже страшные новости. В глазах его был тог самый ужас, который я заметил в ночь встречи с волками.
— Воды! — крикнул он, раскрывая широко ворот рубахи. — Скорее воды!
Мать кинулась по привычке к кувшину, но вдруг остановилась.
— А как же пост?
— Э-э! Бог простит нам. Не до поста теперь…
Отец вообще-то был не особенно ревностным слугой всевышнего, ну а сегодня вольность его проявилась в полную меру.
Мать подала касу воды, и он при всех осушил ее и потребовал вторую.
Пока он пил, матушка со страхом смотрела на него и что-то шептала, видно, просила у бога прощения за нарушение поста. Когда и вторая каса была осушена и отец ладонью отер губы, она спросила:
— Вы видели мертвого мингбаши?
— Да, — нехотя ответил отец. — Лежит около своего дома… Растерзанный.
— О боже!
Мать закрыла ладонями глаза, будто увидела сама труп Мирзаяра. Она была очень жалостливой и впечатлительной.
— Уж лучше бы его не убивали, — сказал отец с раздражением. — Если бы народ стал свободным после смерти Мирзаяра, то кровь смылась бы с рук мстителей. А сейчас это только утоление жажды, которая снова станет мучить нас с новой силой. Весь Джизак двинулся к Пятиречью, искать уездного начальника. Не дай бог, найдут его, — новая кровь прольется и уже не смыть ее ничем и никогда. Лишь нашей собственной кровью…
— А где ваша лошадь? — вдруг вспомнила матушка. Отец махнул рукой, давая этим понять, что лошади больше нет.
— На ней уехал сын Мурдашуя Урдуш…
— Зачем же вы отдали?
— Попробовал бы я не отдать! Он схватил ее за узду и потребовал, чтобы я слез с седла. «Мы идем в Пятиречье повидать господина правителя. Если ты защитник мингбаши и его хозяев, то сиди на своей кляче, если сочувствуешь народу — отдай нам», — так сказал сын Мурдашуя. В руках его была острая теша, которой он грозно размахивал перед моим лицом. Теперь мы уже не увидим ни сына Мурдашуя, ни нашей лошади. Лысый правитель, я думаю, встретит народ не поклоном и сдобной лепешкой…
Слушая отца, матушка да и соседки горестно качали головами, вытирали слезы, которые уже успели появиться на их глазах.
— Однако надо идти, — сказал отец. — На базаре все осталось без присмотра.
— Зачем лезть на острие ножа! — запротестовала матушка. — Пусть судьба сама присмотрит за вашим чаем и солью, если суждено жить.
— Чай, бог с ним… Мастерские сыновей твоих открыты настежь. Они и огонь небось не успели погасить в горнах…
Матушка схватилась за голову.
— Ушли?
— Да, ушли в Пятиречье…
Не то стон, не то вопль вырвался из груди матушки.
— Лучше бы мне не родить их в муках, чем теперь терять…
— Погоди, ташкентская, — мрачно произнес отец, теребя свою небольшую бородку и глядя в землю. — Ничего еще не случилось с ними и, дай бог, не случится. Не они одни пошли, весь народ…
Успокоить матушку было нелегко, да и чем успокоить: сыновья ее вместе с толпой джизакцев направились к канцелярии уездного начальника. А там войска, готовые при первом сигнале об опасности открыть огонь по восставшим.
— Зачем вы пустили их?
— Что ты говоришь! — рассердился отец. — Кто может остановить человека, который вместе с народом поднимается на борьбу? Это его дело. Он с сердцем советуется, а не с соседом и даже не с отцом… Дай мне хурджун и пару мешков… Да поскорее!
Плача, матушка вынесла требуемое, но не сразу подала отцу.
— Пусть пропадет все, — сказала она. — Пусть последний чапан сгорит, лишь бы вы остались с нами…
— Наша жизнь записана в книге судьбы, и от нас ничего не зависит… Будем надеяться… Назиркул, пошли! — позвал меня отец. — Одному трудно успеть везде.
— Не пушу! — взмолилась матушка.
— Ты голову потеряла от страха, ташкентская. На базаре тихо, и ничто не угрожает нам… Идем, сынок!
— Не подходите к толпе!
— Толпа уже у канцелярии уездного начальника…
Мы оставили плачущую матушку и вышли на улицу. Около нашего дома действительно никого не было, но со стороны базара доносился шум. Отец не обратил на него внимания и зашагал торопливо по аллее Каландарханы. Я едва поспевал за ним.
Уже на первом перекрестке нам повстречались люди. Вооруженные палками, кетменями, топорами и косами, они возбужденно говорили о чем-то. Но я не заметил, чтобы они шли в сторону Пятиречья, наоборот, кажется, возвращались оттуда. Впрочем, определить направление было трудно. Люди то сворачивали на аллею, то покидали ее. Это были те самые джизакцы, что несколько дней назад выразили свое недовольство действиями мингбаши и покинули соборную мечеть. Они же защитили дядю Джайнака, когда полицейский Садык пытался арестовать его. Сегодня они были хозяевами города — ни элликбаши, ни полицейских не видно на улицах. Не знаю, какими представляются восставшие города читателю, возможно, он сам видел их и даже участвовал в событиях, я знал только Джизак. И знал именно таким: палит с неба полуденное солнце, все обожжено его неумолимыми лучами, воздух будто дрожит от напряжения, и даль колеблется. Черно-синие тени, острые и короткие, вдавились в белую пыль и кажутся подпорками стен и дувалов. Несмотря на обилие людей, возбужденных, шумливых, движущихся, город будто мертв. Обычные краски, звуки исчезли: нет ни каравана, медленно и равнодушно шагающего по улице, не слышно скрипа арб, стука молотков в кузницах, крика продавцов. Исчезли с улицы чачваны женщин и загорелые лица мальчишек. Смолк веселый ребячий смех. Даже каландары попрятались. Джизак больше походил на осажденный город, чем на восставший. Все чего-то ждали, к чему-то готовились.