— Я впрок прочел все молитвы когда был сыт. Еще осталось несколько про запас.
Не знаю, какими глазами посмотрели на дядю верующие, выходившие из мечети, но имам раскрыл их в удивлении так широко, что казалось, они выкатятся из орбит.
Меня тоже поразила смелость дяди: правоверный не должен так отвечать слуге божьему, да и вообще не должен был отвергать молитву. Не случайно имам испугался. Я, честно говоря, тоже струхнул: а вдруг кара всевышнего падет на нас, падет именно в тот день, когда решено откопать кузницу. Лучше бы не гневить небо перед важным делом. Но что значили мои опасения!
И вот мы сидим на холмике, образовавшемся из обломков кирпича, обуглившихся стоек и перекладин, смешанных с золой, и смотрим себе под ноги. Там, внизу, в земле — горн, наковальня, молот, клещи и многое другое, составляющее богатство кузнеца. А может, ничего этого нет. Еще до пожара и обстрела из пушек кто-то унес все. Но вряд ли! Не до молотков и наковален было людям. Они ушли с базара днем, после убийства мингбаши, взяв с собой лишь серпы, кетмени и паяльники, — то, с чем можно воевать. Дядя тоже ушел с серпом в руках. Остальное осталось в мастерской. И погребено под пеплом.
Работы много, и работы тяжелой, а желудки пусты. Во всяком случае, мой желудок совершенно пуст. Он распевает привычную песенку, очень невеселую, но громкую. Ее слышно далеко вокруг — так я представляю себе и жду, что дядя это заметит. Однако он с видом глухого равнодушно смотрит на землю и что-то думает. Тогда я, чтобы обратить на себя внимание, задаю вопрос, конечно, не о желудке и не о том, почему он поет с самого утра песенку. О базаре: зачем каратели разрушили его?
Дядя поднимает брови — вопрос слишком наивен. Не так уж мал я, чтобы не знать причин. Но все же поясняет:
— Джизак поднялся отсюда. Здесь родилась смута…
И уже без удивления, а с какой-то грустью спрашивает:
— Знал ли ты эти места до восстания?
Оказывается, дядя тоже не лишен наивности. Как не знать мне родного города! Эти улочки и закоулки я избегал вдоль и поперек. Вон там, за обгоревшим карагачем, стоял дом тетушки Зиннат. К празднику Курбана и Рузы она шила детям новые тюбетейки. И мне тоже. Целую неделю я торчал в доме тетушки, чтобы своим видом напомнить о традиции, поторопить добрую Зиннат-апу. Здесь мы играли в чижика, чехарду, куликашки. Э, да мало ли было веселых игр! По садам и полянам ребячьи ватаги носились с утра до вечера. Я с Акилом любил взбираться на деревья или крыши и оттуда, с высоты, изучал богатые дворы. Именно богатые дворы привлекали наш взор. В них росли удивительные цветы, до того удивительные, что и передать нельзя. А какие ковры и паласы красовались на айванах и супах! Сколько птичьих клеток висело над хаузами! Однажды я так увлекся созерцанием цветов в чужих дворах, что свалился с крыши и разбил себе лоб.
— Значит, любуясь богатыми дворами, ты украсил свой лоб шишкой? — усмехнулся дядя.
— Не верите, — обиделся я. — Вот шрам.
— Вижу, вижу, — кивнул дядя. — Шрам — важное дело, память о прошлом. Эти развалины тоже память…
— О чем? — снова задал я наивный вопрос. Впрочем, для меня он не был наивным. Какую роль могут играть обгоревшие балки и груды золы?
— Несмышленыш! — вздохнул дядя. — Камни, что под нами, не простые. В них разочарование и надежда народа. Боль сердца в них. И чем дольше они будут перед глазами, тем острее эта боль. Царь хотел, чтобы пепел лежал вечно и предостерегал народ от всего смелого и решительного. Не догадывался царь, что под пеплом — огонь. Сдуй пепел — и там жар негасимый…
Я понял это в прямом смысле и стал пристальнее вглядываться в груды золы. Дядя скривил губы в усмешке.
— Не тот жар, — сказал он. — Эх, несмышленыш… Ну да время откроет тебе глаза… Примемся-ка за дело!
Он сложил ладони и тихо пропел:
— Избавь нас от несчастий. Мы их переживем, но пусть других они не коснутся!
Я тоже присел на корточки и повторил вслед за дядей молитву, хорошо известную мне еще по школе. Это была строфа из корана, прекрасная строфа, напоминающая человеку о братьях его, идущих дорогой несчастий. И сейчас и тогда мне казалось, что дядя Джура не молился, он выразил стихом свои чувства. А возможно, привычка начинать все с обращения ко всевышнему понудила его произнести несколько слов из корана. Так делали ремесленники в Джизаке. Взяв кетмень в руки, дядя снова пропел:
— Эй, его величество Дауд-пир!
И только после этого взмахнул кетменем и ударил по слежалой золе. Комья сухой глины, смешанные с пеплом, полетели в стороны. Вначале железо билось о твердый слой, звенело, скрежетало, но с каждым новым ударом звон становился все глуше, потом вовсе исчез, и кетмень лишь посапывал, врезаясь в землю.
Пока дядя снимал верхний слой, я сидел на камнях и наблюдал за работой. Мне хотелось поскорее увидеть жар, что таился под землей. Я даже представлял себе, как вдруг после удара кетменя вырвется пламя и обдаст дядю. Его спокойствие пугало и восхищало: освобождает огонь и не боится!
Полетели черные, словно закопченные, комья. Запах горелого остро ударил мне в нос. Где-то близко был жар, сейчас он вырвется из-под земли и забушует. На всякий случай я отодвинулся от места, где орудовал кетменем дядя. Издали лучше и, главное, безопаснее наблюдать за огнем. Но торжественность ожидания разрушили слова дяди.
— Собирай угольки и железо! Это для нас с тобой теперь — золото.
Вместе с землей действительно стали вылетать кусочки угля, гвозди, обломки подков, покрытые налетом ржавчины. И чем глубже вгрызался кетмень в заваль, тем больше было этих черных и бурых осколков. Я принялся собирать их и складывать в кучки. Кучки росли, и это меня радовало. Если попадалась целая подкова или лезвие серпа, я вскрикивал от восторга:
— Ой, какое золото!
Дядя, усталый, облитый потом, поворачивался и кивал удовлетворенно:
— Складывай, складывай… Все пригодится.
Мои сокровища пополнились киркой, цепью, клещами. Я мог считать себя уже богачом. Но дядя все не успокаивался, ему этого было мало, он рыл и рыл землю. Через силу рыл. Было слышно, как натужно дышит он, как покусывает губы, когда кетмень слишком глубоко впивается в землю и вытаскивать его надо, напрягшись до последнего. Лицо дяди при этом бледнело, а глаза туманились.
Мне прежде не приходилось работать большим кетменем, да и робость мешала предложить свои услуги дяде, но, заметив, как покачнулся он, перекидывая большой ком земли, я все же сказал:
— Отдохните, а я попробую покопать.
Дядя посмотрел на меня благодарно и протянул кетмень.
— Попробуй…
Я серьезно отнесся к делу и прежде всего к церемонии, которая его сопровождает: поплевал на ладони, взмахнул кетменем и произнес:
— Эй, его величество Дауд-пир!
Затем опустил с силой кетмень. Он, конечно, не впился в землю, а отскочил, ворчливо звякнув. Но недовольство кетменя не особенно меня смутило, смутило огорчение дяди. Оно-то и заставило меня снова взмахнуть кетменем и снова опустить на землю. На этот раз железо воткнулось довольно глубоко, солидный ком откололся, и я ловко выбросил его наружу.
Дядя улыбнулся с явным одобрением. Работа пошла. А если работа пошла, значит, я уже окрестился как мардикер.
— Эй! — кричал я, распаляясь и занося высоко над головой кетмень. — Эй, его величество Дауд-пир!
Прямо скажу, я оказался удачливым мардикером. Всего третий или четвертый раз опустился мой кетмень, как раздался лязг железа и, кажется, полетели искры. Я подумал, естественно, о пламени, которое случайно открыл в земле, но дядя снова разочаровал меня. Он поднял руку, призывая меня остановиться, и сказал:
— Наковальня!