— Что объясняет, почему он так охраняет племянницу великого человека.
Она прикурила пару сигарет и передала одну мне.
— Как могло случиться, что американка ввязалась во все это дело? — спросил я.
— Все довольно просто. Мой отец в общей сложности отсидел в английских тюрьмах семнадцать лет. Мне было тринадцать, когда его отпустили в последний раз, и он эмигрировал в Штаты к моему дяде Майклу. Новая жизнь, так мы думали. Но было слишком поздно для отца. Он болел, когда его освободили, и умер через три года.
— И вы так и не простили их?
— Простить их означало бы предать отца.
— И вы решили продолжить его дело?
— Мы имеем право быть свободными, — заявила она. — Люди Ольстера слишком долго отказывались от своей государственности.
Это звучало как плохо написанный политический памфлет, а может, и на самом деле было таковым. Я возразил:
— Посмотрите: все, что случилось в августе шестьдесят девятого, было очень скверно, поэтому туда и ввели армию. Чтобы защитить католическое меньшинство, пока не будут сделаны необходимые политические изменения. Все это работало, пока ИРА снова не принялась за свои старые штучки.
— Представляю, что подумал бы ваш дядюшка, если бы услышал такое!
— Добрый старый школьный учитель из Страдбелла? Герой, перед которым преклоняется Бинни? Тот самый, который ни за что не хотел, чтобы пострадали дети? Его попросту не существует. Это миф. Ни один революционный вожак не может действовать подобным образом, если он предполагает выжить.
— Что вы хотите сказать?
— Помимо всего прочего, что он уничтожил по меньшей мере сорок человек, в том числе нескольких британских офицеров в ответ на казнь некоторых людей из ИРА, — сомнительная вещь с точки зрения нравственности, сказал бы я. А в одном особенно неприятном случае он ответственен за расстрел семидесятивосьмилетней женщины, которая будто бы передавала сведения полиции.
При свете лампочки нактоуза было видно, что она так крепко сжала кулак правой руки, что побелели костяшки пальцев.
— В революционной борьбе такие вещи приходится делать, — ответила она. — Иногда просто нет другого выбора.
— А вы пытались сказать это Бинни? И не казалось ли вам, что этот мальчик действительно верит всем сердцем, что все может быть проделано чистыми руками? Я тогда видел его у мамаши Келли, помните? Он убил бы сам тех двух типов, если бы вы его не остановили, потому что он не мог перенести то, что они натворили.
— Бинни идеалист, — ответила она. — И в этом нет ничего плохого. Он отдаст жизнь за Ирландию без колебания.
— Полезнее было бы, чтобы он жил для нее, так я думаю.
— А почему, черт возьми, он должен хоть как-то принимать это во внимание? Кто вы такой, в конце концов, Воген? Неудачник и перебежчик, который продает себя за лишний фунт или два.
— Вот это я и есть. Саймон Воген, искренне ваш торговец оружием.
Я снова улыбнулся, хотя не без усилий. Тут она не смогла выдержать.
— Вы надменный подонок, — сердито проговорила она. — А мы, такие люди, как Бинни и я, сможем сделать что-то для нашей борьбы.
— Знаю, — ответил я. — Вы готовы на все.
Она придвинулась ко мне совсем близко, глаза ее странно блестели, и сказала хриплым шепотом:
— Это лучше, чем то, что мы имеем сейчас. Я лучше увижу Белфаст выгоревшим, словно погребальный костер, чем вернусь к тому, что есть.
И вдруг, без всякой разумной причины, я понял, что проник в самую суть вещей, к которым она имела отношение. И спокойно попросил:
— Так в чем же дело, Нора? Расскажите мне все.
На ее лице появилось отсутствующее выражение. Голос изменился и приобрел скорее белфастскую, чем американскую окраску; она заговорила, как обиженная маленькая девочка:
— Когда моего отца отпустили из тюрьмы в последний раз, он не хотел больше иметь никаких неприятностей и решил скрыться из виду до тех пор, пока мы не будем готовы уехать в Америку. Они приходили к нам в дом несколько раз, разыскивая его.
— Кто это был? — спросил я.
— Люди из спецотряда "В". И как-то ночью, когда они допрашивали мою мать, один из них затащил меня на задний двор. Он сказал, что предполагает, будто в амбаре спрятано оружие.
У меня внутри все напряглось, будто я получил удар в живот.
— И что дальше?
— Мне было тринадцать, — продолжала она. — Запомните это. Он заставил меня лечь на какие-то старые мешки. Закончив, сказал, что нет смысла никому говорить об этом, потому что мне все равно не поверят. И угрожал моей матери и всей нашей семье. Сказал, что не ручается за то, что с нами может произойти...
Последовало продолжительное молчание, нарушаемое только ударами капель дождя о стекло окна. Она сказала:
— Вы первый, кому я все это рассказала, Воген. Больше никому не говорила. Даже священнику. Разве это не странно?
Я отозвался охрипшим голосом:
— Я сожалею.
— Вы сожалеете? — Она словно взорвалась, выйдя из себя. — Боже, я их всех увижу в аду, Воген, всех до последнего, за то, что они сделали со мной, вы понимаете?
Она выскочила наружу, хлопнув дверью. Мне пришлось, и уже не в первый раз, разочароваться в роде людском. Было жаль не столько Нору Мэрфи, сколько ту несчастную, испуганную девочку на заднем дворе дома в Белфасте так много лет назад.