Пришли бабы из деревеньки — жены побитых бортников, своих мужей забирать. Объяснилось, за что их разорили и посекли. Князевы люди сказали — дайте на всех поесть, и с собой дайте. Мужья ответили — если на всех дадим, с чем сами останемся? Князевы люди сказали — силой возьмем, вошли в хлев — кабан под мечом и заверещал. Мужья за рогатины и секиры — оборонимся. Боженька, куда ж ты глядишь, как жить теперь?
Ильинич и жалел, и досадовал. С кем заспорили, кому перечили? Вон, Серпухов сжег, полный город, греха не убоялся. Что ваши дворы. Отдали бы, новое нажили. А так — лежат, головы расколоты, бабы — вдовы, дети — сироты, никому не нужны. Майся до конца жизни. Но и мужиков можно понять. Почему дай? Насыть такую прорву, они своих жил летом не рвали, а все сожрут. Еще раз убедился — врага взял. О людях не задумался, с крыжаками шел. Большой дорогой нельзя — заставы, а стежками, лесами в обход — голодно, натолкнулись на осадников, решили запастись. Хорошо запаслись, половине уже ничего не надо — ни хлеба, ни воды. Андрей сказал бабам:
— Вы, бабы, потом повоете, сейчас живым помогите.
Мишку положили на ферязь ', понесли в хату перевязывать.
Князя Свидригайлу и немцев Ильинич приказал охранять особо, а других пленных гнать в Селявы. Их без слов, пинками и тырчками, стали собирать на дорогу. Свидригайла не утерпел, взбесился:
— Вы кого ведете, холопские рыла? Это бояре древних родов.
— Бояре! Мать их! — озлился Ильинич.— Древних родов! Разбойники и тати. А ты первый!
На Свидригайлу злость отчаяпия нашла; не привык быть внизу, стоять, ждать, подчиняться; мелкие люди, челядь боярская, подъезжали, осматривали, усмехались, отъезжали, а он мок под дождем, как безвестный старец, как последний холоп. Умереть было легче. Никогда прежде никто — ни брат Ягайла, ни извечный враг Витовт не смели коснуться пальцем, а сволочь боярская — в ногах должны ползать, взгляды перехватывать, за счастье считать, если ногой пнут,— руки выкрутили, шею свернули, душили, подлая шваль, как вора.
Мотал мокрой головой, скрипел зубами, руганью выплескивал раздиравший грудь гнев:
— Никому не прощу, холопы, скоты! Завертитесь на колу, покипите в смоле, в угольях живьем зажарю! А тебя, сотник, раб, щипцами прикажу рвать по крохам, крысам отдам! Припомнишь этот лужок...
Ильинич слушал, супился, дивился княжескому пыху: взят, люди побиты, без заступников, хоть на сук, хоть в реку, хоть в костер — все возможно, кто остановит? Но орет, пенится, словно на престоле сидит. Не будь ты брат королевский, не мечталась бы за тебя награда, отведал бы, сволочь, плети. И скрипит, и дразнит, и охотит потянуть меч и плашмя звездануть по наглой морде, чтобы зубы лязгнули и рот затворился. Но пересилил опасное это желание и поскакал к хатам.
На третьем дворе Андрей спешился, вошел в избу. Курила печь. В избном сумраке увидал на скамье полуголого Мишку, не понять — живой или мертвый. Старуха лепила ему на кровавую рану, прямо на рваное мясо, замоченные листья. «Будет жить?» — тихо спросил Ильинич. Старуха что-то прошамкала, не расслышал что, но переспрашивать не стал: не от нее, от бога зависело. Поглядел других товарищей — никто легко не отделался. Вышел во двор, сказал людям взять у бортников телеги, погрузить раненых и везти за ним вслед. Решил, что оставит при Мишке своего Никиту — и досмотр, и, если даст господь выжить, знакомая будет Мишке рядом душа.