Гермес в походном шлеме, приноравливаясь к ее шагу, поддерживал ее под руку и поглядывал вперед, вдаль, где в темноте маячила фигура уходящего Орфея.
И вдруг Гермес остановился, удерживая Эвридику за локоть, она болезненно поморщилась и попыталась высвободиться. Прикосновения бога были ей мучительны, как будто она вся уже обратилась в плазму, чуждую плоти.
— Он оглянулся! — с сожалением сказал бог.
— Кто? — не поняла Эвридика.
Отвечать не имело смысла.
Они повернули назад, но она не заметила разницы: все направления были для нее равнозначны, поскольку музыка не доносилась снаружи, а вся была сосредоточена внутри нее.
Орфей, убитый утратой, не хотел понимать, что их разлука совершилась еще наверху, при жизни. Разлука подстерегает любовь, как хищник, крадется за ней, нападает при каждом удобном случае и отрывает невозобновимые куски.
Он скорбел по Эвридике и не хотел утешения. Женщин он избегал, и если противоположность феминизму можно назвать маскулинизмом, именно за него и растерзали его в конце концов вакханки.
Он принял смерть с упоением: наконец-то они будут с Эвридикой вместе. Но история на этом не кончается (как вообще не кончается никакая история, отмирая, но пуская живые ростки). Можно сказать, трагедия по-настоящему только тут и дала себя знать: они не встретились.
Они, так любившие друг друга и посвятившие один другому лучшую часть своего сердца. Как обманутые вкладчики лопнувших банков.
Тщетно скитался он во тьме сумрачного Аида: бесплотные тени умерших были все на одно лицо, а призвать на помощь Гермеса он уже не мог. И понял, что время свое на земле потратил напрасно.
Говори, Мария!
Иногда лежу без сна, одна.
Э-э-эй! — беззвучное. Оно возносится, растет, множась под куполом ночи. Раскатывается, истончается — тает… Тщетный мой неутолимый зов.
Один был такой эпизод в юности. С выпускного вечера мы тайно исчезли. Он вывел мотоцикл, я в белом платье села в коляску. Ехали долго, отдаляясь понадежнее от села, от людей, от огней, от малейшего звука. С тех пор как мы оставили праздничный зал и канули в ночь, не было произнесено ни слова. Язык отключился, ему не было тут задействия.
Мы ехали, я дрожала, не чувствуя в себе необходимой отваги. Потом остановились. Стало тихо.
Тишина собралась здесь вся, сколько ни есть ее. Мы остались сидеть, кончиком пальца не шевельнуть: тишина, погруженные вместе с лучом нашей фары, как в батискафе, на дно целого космоса. То, что завоевано светом — кусочек пространства, вырезанный из огромной тьмы, — то только наше. Мы, как улитки, вжались в себя, затаились, взгляды держа в освещенном угодье, наружу во тьму их наставить боимся.
Я знала, свергать это иго безмолвия — мне. Встать из коляски, ступить в ночь, в степь. Он не имел права, не смел побуждать меня. На то могла быть одна только добрая воля — моя.
Я медлю, робею.
Он не гасил фару — я знаю почему: чтоб разграничить свет и тьму. Чтоб оставить мне темноту для укрытия. Темнота выручит. И это все, что он мог дать мне в помощь. Остальное должна была сделать я. (Ибо так справедливее и честнее.)
Но меня не хватило. Я приросла к коляске, он оставался в седле, мы были поодиночке. Надо было встать, чтобы очутиться вместе. Страшной священной жертвы требует однажды любовь. Как птица-Ногай, перенося Ивана через пропасть, время от времени поворачивала голову за подкреплением: кусок мяса, глоток питья; а мясо в бочке у Ивана все вышло, а птица-Ногай оборачивает голову и настойчиво разевает алчущий свой, жаждущий клюв. Вынай, Иван, нож, отсекай мясо от своего тела. Иначе вы не преодолеете пропасть.
Какое уж там наслаждение.
Я сидела, презренное ничтожество, трусливо вцепившись в коляску. Он понял, вздохнул, вшлепнул ключ зажигания. Вернулся мир — успокоительно привычный, такой нетребовательный к тебе мир — гул мотора, ветер, огни жилья.
На другой день мы уехали в разные края, и больше нам не случилось свидеться.
Я искала его потом, куда-то писала, но следы потерялись. Позднее, когда у меня появилось достаточно свободы и денег ездить по его розыску, прошло уже столько лет, изменивших мое лицо, что предстать перед моим милым я бы уже не посмела: оскорбить его память обо мне. Да и, наверное, семья, счастье (что, кроме счастья, могло ожидать семью моего милого?).
Счастье, то, чего не умела делать я.
Надо, чтоб хоть один из двоих знал рецепт. Второй бы у него послушно выучился. Но мы оба не знали с мужем моим.