Выбрать главу

Освоившись с оплеухой, хоть она и краснела на его щеке, он поплелся к Ирке. С осторожностью рассказал. Что Лариса звонила лишь для того, чтобы оградить себя впредь от возможных его звонков. Ставящих ее в двусмысленное положение. Навязывающих ей ложную роль старой подруги, на которую она не согласна из уважения к своим детям, мужу и самой истине.

Другими словами, он опозорился перед высшим достоинством, вот.

— Молодец! — горячо одобрила Ирка. — Она молодец и умница! Она совершенно правильно поступила.

— Какое мужество, — продолжала восхищаться спустя время, — в этом нежелании ловиться на крючок интеллигентского притворства. Рухнула судьба — так уж навечно, подпорок не надо!

— Да, — приходилось ему соглашаться, — да, она в высшей степени твердый и нравственный человек. Не поддается на уловки «приличий».

Все же обидно. Это ее презрение, этот высокомерный выговор!..

А Ирка опять: правильно, правильно она поступила, так тебе и надо!

И долго еще они на тормозах спускали с души это событие. Наконец спустили, как корабль на воду. Уплыл.

А в доме подполковника Лариса сидела у смолкшего телефона и тоже переваривала разговор. «У меня все хорошо». Какого черта ты тогда звонишь, извини? Ужасное разочарование. Что-то ей удалось, а что-то нет. Наверное, было ошибкой беспокоиться, каково его жене. Но ничего, схлопотал по харе, по мордасам, будешь помнить. Как она его, а? «Давай-ка мы не будем больше звонить друг другу!» Ай да умница! Тут она молодцом. Тут была ему смертная казнь. То есть смерть их любви. Понимаете, смерть. Это когда впереди больше ничего не будет. Отсекновение будущего. Усекновение памяти.

Алика между тем кормили старшие дети на кухне, мучили его самолюбие, принуждали есть:

— Во-первых, вермишель, во-вторых…

— Вермишель — это первое или второе? — вопрошал он принципиально.

— Ешь и запивай молоком! — отвечали ему не по существу.

— Первое или второе? — домогался он точности.

— Сиди ешь!

Бежит к матери:

— Мама, вермишель — это первое или второе?

А мама тут в глубоком разочаровании и огорчении у телефона, навеки отключившего ее от прошлого:

— Алик, ешь что хочешь!

И тогда Алик заплакал, ни от кого не добившись своей правды.

И утешала его, прижав к себе, и сама же заплакала прямо в мягкие пахучие волосики. Бедные мы с тобой, самолюбивые непомерно, не по мере этой жизни, Альченька, плохо нам с тобой приходится.

А Валера в другом городе нет-нет да восстанет с обидой:

— Но ведь даже преступления не в счет за давностью лет! Конечно, я понимаю, высшее благородство ее натуры, но… вот представь себе, не будь она так достославно обеспечена своим женским счастьем — муж, дети, удачливость, — разве смогла бы она так надменно: «Мне было бы совестно перед дочерью!» Не демагогия ли это, когда человек поверх горки своей сытости водружает еще и красивый флаг незапятнанной чести? Гордыня чистой совести — не грех ли?

— Перестань! Тебе так и хочется ее унизить, чтоб уменьшить разницу высоты. Сказать: «Не будем больше друг другу звонить» — это отречься навек от прошлого; для женщины — отречься от молодости, от памяти по ней — о, это настоящее мужество, ты недооцениваешь. Я лично восхищена этой женщиной!

— Я-то тоже, — бормочет он. — Но мне приходится восхищаться ею за счет собственного поражения.

— Ну и будь выше этого. Тебе дают такой пример! Цени высшее в жизни.

Высшее-то высшее, но Валера все же выкинул старые письма, которые хранил восемнадцать лет в корочках от альбома. И сделал мудрое заключение: «Если у тебя есть хорошее воспоминание, не порти его новой встречей».

Когда Сережа наутро вернулся с дежурства, Лариса похвалилась:

— Я таки позвонила ему. И попросила впредь больше не беспокоить меня. Эти глупости мне ни к чему.

Сережа вдруг прыснул.

— Чего это ты смеешься? — обиделась.

— Ох и глупые же вы, — сказал добродушно. — Намудрили, намудрили! А и всего-то: он позвонил — значит, все еще любит. И ты позвонила ему — с тем же самым. Ох, салаги! Ну ничего, ничего. Я и сам всех люблю, кого любил. Дай-ка лучше поесть, бабочка ты моя.