Ах, лошадь, милая лошадь, спасибо, крестная мать!
И был день, мой первый день в древней русской избе: земляной пол, темный потолок, полати, печка, окно напротив загнетки, грубка с лежанкой, лавки вдоль стены под окнами, стол, образа в светлом углу и заполнившая свободное пространство, погрузившая в себя людей, легкая у пола, тугая и осязаемая, как вода, сотворенная добрыми руками теплота.
Я стоял на дороге, на прежнем месте.
День кончался, и наступавшая ночь поглощала видимый мир, его пределы приближались ко мне, а то, что оставалось за этими пределами, превращалось в пустоту, в темноту, в беспредельное безмолвное нечто. И только всплески неяркого красного света порой появлялись в далеком и темном внезапном небе.
Дверь отворилась, и голос от порога достиг меня:
— Иди, милый, в избу.
— Сейчас.
— Иди, уж темно.
— Иду-у-у, — и мой голос достиг двери.
Я повернулся и пошел по голосу, вбирая в себя последнее слово.
— Иду-у-у…
— Ты что гудишь?
— Так.
III. Не оставляй своих богов!
Я вхожу вместе с ним в полутемную низкую избу. Тусклый, убогий, окруженный подступившей темнотой свет висящей над столом керосиновой лампы. По-зимнему одетые, неразличимые, придерживая приткнувшихся к ним детей, сидят они на лавках в неподвижном, настороженном ожидании, молча уставившись в пол, в сложенные на полу узлы, в темноту, в пустоту, в жуткую нелепость предстоящего, когда надо будет покинуть дом, зная, что его подожгут, он загорится, будет гореть у них на глазах, а они не могут, не смеют, не станут мешать этому, не могут, не смеют, не станут бегать вокруг горящего дома, кричать о помощи, выть, проклинать судьбу, не могут, не смеют, не станут делать то, что необходимо делать в подобной беде людям. Они сидят в ожидании неотвратимой нелепости предстоящего, и я вижу в них черное, тяжкое — что же потом?
Ведь кругом еще ночь декабря сорок первого года, и никто там не знает, не знает, не знает, что будет потом.
Бабушка обернула снятые иконы рушником, положила сверток в мешок и подошла ко мне.
— Неси их, милый, храни тебя Господь!
А кругом только ночь декабря сорок первого года, и никто им не скажет, не скажет, что будет потом.
Она вошла и скорбно и тихо, как скорбно и тихо светила лампа, сказала:
— Заречка горит.
Все. Ожидание кончилось. Им надо идти. Там у них еще ночь декабря сорок первого года…
Стали подниматься, что-то говорили, разобрали детей и узлы. Дед погасил лампу и снял ее с подвески.
— Не пойду! Куды? — Прабабушка, «старая», как ее коротко звали дома, сидела на лежанке, укутанная, неподвижная и до сих пор безмолвная. — Куды? Не пойду! — Ее подняли, она стала цепляться за голые стены грубки, скребла по ним рукавицами, оседала на пол. Ее опять подняли, она покорилась и — такая старая — как маленькая, заголосила жалко и угрожающе:
— Ироды! Что ж вы надо мной изгаляетесь? Куды ж вы мене ташыте? На ночь глядя? Дай потеплеет, пойду к царю-батюшке…
— Пойдешь, пойдешь, а теперь бежать надо — сгоришь.
Выходили… Кто вернется?.. Не сюда… И не они…
Прошли подворье и вышли на дорогу. Заречка горела.
Ту ночь я не помню — я ее вижу.
Я закрываю глаза, и под веками ослепительно-яркая — больно глазам, и я открываю и закрываю их снова и снова, пока они не привыкнут к резкому свету, — и под веками удивительно яркая и прекрасная картина: я на дороге, а передо мной безмолвно горящая русская деревня в звездной морозной ночи: одни дома неудержимо горят, а соседний стоит, будто и нет ему до этого дела, и только в окнах его мечется, полыхает чужое пламя; но вот занялись крыша и углы и этого дома, быстрый, легкий огонь больше и больше обнимает стены, соломенная крыша густо дымит, потом ярко вспыхивает, и весь дом уже огненно трепещет и бьется и вьется в жгучей своей погибели.
Ах, что за зрелище! Что за чудо, сотворенное человеческими руками! Ничего более завораживающего не пришлось увидеть мне в жизни. И как, должно быть, легко и радостно было переходить поджигателям от дома к дому и оживлять притаившиеся немые строения. Ни единой живой души, никто не помешает.
Загорелись крайние дома на этом берегу.
— Надо идти.
Перешли улицу, проулком между домами вышли на дорогу, ведущую к оврагу. Дорога эта была мало наезжена, занесена снегом и плохо угадывалась в ночи; зимой по ней возили из ометов солому и этой соломой вечерами в деревне топили грубки.