Мюриэль Спарк
Еврейки и нет
Как-то раз в лавку к моей крошке-бабушке в Уотфорде зашел сумасшедший. Я вот говорю — крошке-бабушке, но это исключительно из-за ее роста и размеров ее мира в квадратных метрах — махонькая лавка со всякой всячиной, за лавкой зальце, а за ним кухня с каменным полом, и две спальни у бабушки над головой.
— Я тебя убью, — сумасшедший говорит, раскорячился в дверном проеме, темные лапищи свои поднял, сейчас набросится, задушит. И глаза горят из пущи бороды и бровей.
Улица была пустынна. Бабушка в доме одна. Годами, без конца слушая эту историю, я считала, что сама стояла тогда рядом с бабушкой, но она говорила — нет, меня тогда еще и в помине не было. Сцена отпечаталась, как пережитая. Сумасшедший — он правда сбежал из дурдома в огромном парке поблизости — воздел волосатые лапищи, пальцы скрючил, — задушит. А за ним на улице никого, — только солнечный свет.
И он говорит:
— Сейчас я тебя убью.
Она руки сложила на белом фартуке, а тот был на черном фартуке, стоит и смотрит прямо на него.
— Ну и тебя подвесят, — она говорит.
Он повернулся и зашаркал прочь.
Тут следовало сказать «повесят», помню, при одном исполненье истории я так и заметила бабушке. Но она отрезала, что для такого недоноска и «подвесят» будет в самый раз. Ее не впечатлило мое замечание, зато меня так впечатлил ее рассказ, что часто потом я говорила «подвесить» вместо «повесить».
Я так ясно вижу это происшествие у себя в памяти, даже трудно поверить, что я только слышала про него; но меня правда тогда еще не было. Дедушка тогда был молодой человек, на пятнадцать лет моложе жены, семья от него отказалась из-за того, что он на ней женился. Он что-то там пошел устраивать насчет саженцев, когда появился тот сумасшедший.
Бабушка за него вышла исключительно по любви, охотилась за ним, гонялась, загнала его и за него вышла, он такой был красивый и бесполезный. Бабушку ничуть не смущало, что всю жизнь пришлось «пахать» на него. Была она поразительно некрасивая, даже неловко смотреть. На истинной моей памяти, когда уж они давным-давно были женаты, он иногда приносил ей розу из сада, а то подкладывал подушки под голову, под ноги, когда днем, между двумя и тремя, она устраивалась в зальце на диване. Скрести прилавок — это нет, это он не умел, зато он умел обращаться с собаками, с птицами в саду, и еще он фотографировал для своего удовольствия.
Он говорил бабушке:
— Встань-ка у георгинов, я тебя сниму.
Лучше б это она умела его снимать, потому что волосы у него были такие золотые даже тогда, и точеные черты, и блестящая борода. А у нее был нос картошкой, и желтая кожа, очень прямо смотрели яркие, карие глаза, и тускло-черные волосы она стягивала в кукиш на затылке. Вроде белой негритянки; и даже не старалась себя приукрасить, разве что дождевой водой умывалась.
Она родилась в Степни. Мать у нее была не еврейка, отец еврей. Отец, она говорила, был знахарь по профессии, и этим она гордилась, уверенная, что исцеление зависит от умелого обращения целителя с пузырьками, а не от содержимого пузырьков. Я всегда требовала от старших, чтоб они разыгрывали свои истории. Я говорила:
— Ну покажи, как он это делал.
С большой готовностью она подавалась вперед в кресле и протягивала мне невидимый пузырек. «Прошу, голубчик, — она говорила, — теперь ты горя не будешь знать, только следи за стулом». «Всех лекарств у отца и было, — свекольный сок, — она говорила, — насчет обхождения, насчет наклеек, тут он очень старался, а пузырьки стоили по три пенса за гросс. Много болезней и болей исцелил мой отец, а все своим прекрасным обхождением».
Это тоже утвердилось в моей памяти, я считала, что своими глазами видела дивного знахаря-доктора, который умер, когда меня еще не было. Я его вспоминала глядя, как дедушка, с прекрасным обхождением, пользует крошечной дозой лекарства из синей бутылочки какую-нибудь свою пеструю птаху. Он ей открывал пальцем клюв и ронял каплю. Весь наш садик загромождали конуры, парники, сарайчики для птиц и цветочных горшков. Фотографии у дедушки выглядели несколько нереально. Как-то раз он назвал меня пташечкой и поставил у кирпичной стены, чтобы меня снять. Сад на фотографии был великолепен. Возможно, своими снимками дедушка воскрешал более пышный сад своей юности, откуда его изгнали в отместку за женитьбу на бабушке, когда меня еще и в помине не было.
Когда он умер, а бабушка переехала к нам, как-то я у нее спросила:
— Ты еврейка, бабушка, или нет?
Мне было интересно, как ее похоронят, по какому обряду, когда придет ее час.