Выбрать главу

А весной из Шанхая приехал дядя Хьюго. Строго говоря, он не был моим дядей, отцу он приходился двоюродным братом. С ним приехала жена Лотте, у них не было ничего, кроме того, что на них. В марте в кабинет отца вошел незнакомый человек и предъявил свои права на книги Андерсена и на родство, это и был Хьюго.

Отец пригласил Хьюго пообедать с ним, а именно повел его в ближайший парк, усадил на скамейку и поделился с ним бутербродами. Стояла такая переменчивая весенняя погода, когда на солнце уже тепло, а в тени все еще холодно. Пока они сидели бок о бок, задрав лица к еле различимой на небе монете, Хьюго рассказал свою историю. В 1938-м Хьюго выгнали из его дома в австрийском Бургенланде. Он — и таких, как он, было много, — очертя голову, бежал в Шанхай, единственный город в мире, куда можно было попасть без визы и где был международный сеттльмент. Один его друг — не еврей — филателист Артур Джелинек переправил книги Андерсена в Китай: Хьюго оставил ему на это деньги. В Шанхае Хьюго прожил пятнадцать лет, работал лаборантом при больнице. По профессии он был биологом и к этому времени уже издал ботаническую монографию о грибах; но по призванию — библиофилом. В Австрии благодаря крохоборству, упорству и сметливости ему до войны удалось собрать, как он полагал, вторую по величине коллекцию книг Ханса Андерсена в мире, больше ее была лишь коллекция датской королевской семьи.

Отец выслушал Хьюго. За последние десять лет в лондонской еврейской общине разошлось бесчисленное множество беженских историй: большинство беженцев рассказывали о страшных испытаниях, кое-кто о не таких уж страшных. Хьюго бежал довольно рано. Ему повезло. Жизнь ему конечно же поломали, зато он остался жив, добрался до Лондона, спас свою коллекцию.

— Но как ты меня нашел? — спросил отец.

— Твой двоюродный брат Мики, ну тот, который…

Отец кивнул, не дав Хьюго закончить. Он уже знал все про Мики и не хотел снова слушать его историю во всех мучительных подробностях.

— Так вот, — продолжал Хьюго, — до того, то есть за несколько месяцев до того, как Мики забрали, — я тогда решил, что надо уехать, — он рассказал мне о тебе. Сказал, что ты работаешь в еврейской организации. Адрес твоей организации я отыскал уже в Шанхае.

— Но почему, — спросил отец, — почему ты не отвечал на мои письма?

— Артрит, — ответил Хьюго и протянул к отцу корявые пальцы. — Не могу удержать ручку.

— Тогда почему… — Отец запнулся.

Порой, сказал мне позже отец, что бы ни заставляло человека оправдываться, его слова приходится принимать на веру.

Хьюго познакомился с Лотте в Шанхае. Как и Хьюго, Лотте бежала из захваченной Гитлером Европы. Но, в отличие от Хьюго, в ней ключом били жизнь и веселье. Объяснялось это отчасти тем, что Лотте была на двадцать лет моложе Хьюго. И хотя Хьюго едва перевалило за пятьдесят, из-за копны снежно-белых волос и изрезанного глубокими морщинами лица он представлялся мне стариком. А вот Лотте, та меня очаровала. По субботам она, как правило, являлась к нам на ужин в палантине из черно-бурых лис (одолженном на вечер у соседки), курила одну за другой вставленные в длинный мундштук сигареты. Она любила петь и после ужина обычно призывала отца сесть за пианино в столовой. Отец аккомпанировал ей, а она с большим подъемом пела хриплым голосом немецкие песни, смысла их я не понимал, а моя мать и Хьюго, судя по всему, их не одобряли. Я старался расположиться поближе к Лотте, вдыхал как можно глубже тяжелый, густой аромат духов, окутывавший ее облаком.

В войну семья Лотте чудом уцелела, и теперь ее раскидало по свету. Родителей вместе с сестрой Грете забросило в Америку; одного из ее братьев — в Буэнос-Айрес, другого — в Израиль. Иногда Лотте приносила только что полученные открытки и письма, и мы, удалившись на кухню, отпаривали марки и размещали их строго по порядку в моем альбоме. Казалось бы, занятия такого рода больше по части Хьюго, но он мной не только не интересовался, а пожалуй, даже сторонился меня, пока я не получил от отца подарок.

Два раза в неделю отец посещал классы живописи по Образовательной программе для взрослых в Школе искусств святого Мартина. В семье картины отца были предметом насмешек. Чаще всего он писал нагую натуру. Скудного воображения его преподавателя хватало всего на две позы. В первой он, не мудрствуя лукаво, усаживал натурщиц на стул с высокой спинкой как можно более прямо, во второй — «чувственной» — заставлял их зазывно раскинуться на крытом бархатом шезлонге. Отец, поклонник Матисса, но не Бог весть какой колорист, приносил домой диковатые бурые фигуры, причудливо изогнувшиеся — порой вопреки замыслу отца — в экспрессионистских позах. Картины он ставил у стены в холле. Мы с братом покатывались со смеху. Мама — она в это время готовила ужин — едва удостаивала картины отца взглядом. Мы не знали жалости, но отец — надо отдать ему должное — на нас не обижался. Два вечера в неделю ему, по-видимому, хотелось играть роль не замороченного общинного администратора, а художника-одиночки, противостоящего враждебному, филистерскому миру.