Любовь к жизни есть любовь к прошлому.
И вся скапливающаяся в течение жизни ненависть есть тоже воспоминания. Не в смысле даже счета обид (злопамятство – вещь дурная и бесплодная), а в смысле уроков, которые мы, конечно, не извлекаем, но тщимся ведь извлечь, всё прикидываем, как бы оно уберечься от уже совершенного, но, понятное дело, не уберегаемся, ложится новый слой воспоминаний, и так всё время. Мы либо просто любим прошлое, либо любим ненависть к прошлому, потому что она уже тоже прошла, и прошли мучения от нее, а воспоминания о прошедших и кончившихся мучениях – что может быть лучше?
Между тем и сейчас, дописывая фразу, я зацепился за что-то боковым зрением или на мгновение рассеявшимся вниманием – и пошло: жаркий южный город, трамвай, идущий от вокзала на приморскую окраину, странный трамвай, единственный такой в стране, открытый, с деревянными перильцами на деревянных же балясинах вместо стен, я схожу с поезда, пересекаю пыльную площадь с чешским кожаным красноватым – о, роскошным! – чемоданом в руке, в китайских светлых полотняных брюках, в голубой рубашке на двух пуговичках, сажусь в этот удивительный трамвай... Почему я это вспомнил сейчас – девятнадцать лет, Одесса, будущее счастье и несчастье? Кто знает. Прошлое подбрасывает себя, не спрашивая разрешения.
Вот, собственно, и все объяснения наших вкусов, взглядов, предпочтений, убеждений, конфликтов – воспоминания. Как было бы просто без них!
Увы, не получается.
Очень грустно, что из поля зрения исчезли тихие трагедии.
Медленно тлеющий алкоголизм, тихое допивание до второго или пятого инсульта... Вялотекущее расставание, развод, пять лет вместе (с теми же драками), но уже неофициально, наконец разъезд и немедленная повторная женитьба. Я знал человека, женатого на своей второй жене трижды, а была еще и третья... Слаботочная ревность, растянутый на десятилетия адюльтер, измены любовников с третьими лицами, огонь страсти, в который подливало масла пол-Москвы... Мелководное честолюбие, получение за три года до пенсии вожделенной должности зама и инфаркты у потерявших в связи с этим надежду... Многолетнее перемещение с первого (последнего) этажа кооператива на третий (пятый) с ожиданием (желанием) смерти впередистоящего в очереди...
Задавленные страсти, погашенные желания, сумрак душевных тайников. В Москву, в Москву – за пропиской, апельсинами, карьерой, вареной колбасой. Мы отдохнем – и лучше всего в Доме творчества, и, вернувшись, в Нижнем Тагиле будем рассказывать о «Васе и Алле, которые каждый день на пляже от меня вот так...». Дом с мезонином, дама с собачкой, мещане, враги, дядя Ваня, тетя Муся и племянник Эдуард – где вы все?
Кончился драмтеатр им. Чехова, кругом опера им. Мефистофеля – дым, стрельба, картонные пальмы, полчаса умирающий в верхнем регистре тенор и стр-р-расти.
Переход к латиноамериканскому образу жизни – смена жанра.
Когда я родился, война катилась к Сталинградскому сражению. Сталин умер, когда мне было уже девять с половиной лет, так что моя попытка попасть на его похороны, отправившись в соседнее с нашим военным городком село, – я ее еще опишу подробно – свидетельствует о замедленном умственном развитии. Я всё прекрасно помню. Впрочем, отдельные картинки я помню со времени гораздо более раннего: например, хорошо помню комнату в офицерском бараке в Орше, в которой мы жили сразу после войны, пока отца не послали в Москву на переподготовку (об этом тоже напишу особо).
Итак, я помню (да простит мне тень гения этот плагиат):
запуск первого спутника, как я мчался, приподнимаясь от усилий над седлом велосипеда, навстречу родителям, возвращавшимся с рынка, и орал «запустили! запустили!» и как усмехнулся отец – вот уж для кого это была не новость;
полет Гагарина тоже – мы с другом как раз прогуливали лекцию по истории КПСС, прогуливали не просто так, а чтобы не нажить себе лишних неприятностей, потому что этот доцент нас вычислил точно, и каждая лишняя встреча с ним могла кончиться плохо, а на экзамене как-нибудь обойдется... ну да что сейчас думать, когда до сессии еще почти два месяца... и тут заработали все динамики-громкоговорители на столбах, «колокольчики», крашенные серебрянкой, совершенно незаметные в обычное время;
Хрущева сняли – так и сказала соседка, но я уже знал об этом, не помню откуда, и в ответ только поздоровался с нею, возвращаясь домой довольно рано утром после весьма бурной ночи, начавшейся в молодежном кафе, где собиралась джазовая общественность нашего города, и закончившейся на каком-то пыльном пустыре Чечелевки, не лучшего района... впрочем, об этом уже всё написал в повести «Кафе “Юность”»;
Солженицына выдворили, я шел на работу обычным маршрутом, с Богдана Хмельницкого на Герцена, и на Дзержинке примелькавшийся топтун у «председательского» (андроповского) входа вдруг – честное слово! – подмигнул мне и внятно сказал: «Нашего-то выпихнули...» Нашего!..
Амина убили, Брежнев умер, Черненко под руки несут, Горбачев говорит, метро сразу до двугривенного дорожает, водки нет, перед Моссоветом митинг за Ельцина, по телевизору балет...
Я всё это помню. Помню, как в семидесятые в очередном идейном споре отец сказал: «На твое поколение не досталось войны – ну и хорошо, и радуйтесь, но судить вы можете не обо всем». Теперь уже навалом досталось войн, но опять, правда, не моему поколению в основном – мы успели выйти в тираж. Пожалуй, мы и те, кто сразу за нами с разницей лет до десяти, действительно единственные в этом веке, кого не убивали организованно. Тем не менее сделать с собой ничего не можем, мысли разъезжаются, и судить беремся именно обо всем. Извиняющий нас при этом резон: мы не во многом участвовали, даже почти ни в чем – большая часть поколения, но многое видели. Мы прожили такое время, когда можно было наблюдать, не ввязываясь.
Нам повезло. Мы посетили сей мир в его минуты весьма роковые, но как-то так вышло, что именно посетили, как бы не коренные этого мира жители, а туристы. Мы осмотрели достопримечательности, присутствовали при некоторых событиях – но всё это как бы из окна автобуса. Такое поколение – родившиеся в конце войны или сразу после нее, прожившие большую часть взрослой жизни в застое, то есть в покое.
Но вот автобус уже потихоньку сворачивает с маршрута, экскурсия идет к концу. В любом случае – было интересно. «Дорогие москвичи и гости столицы! Мы посетим торговый центр “Москва”, смотровую площадку на Лен... то есть Воробьевых горах и в заключение Ваганьковское кладбище...»
Собственно, с этого надо было начинать.
Да, отдельные картинки, чуть расплывчатые по краям, остались примерно с трех лет. Но, не буду врать, именно эту не помню – много раз рассказывала мать, впечатление, что какие-то тени маячат и во мне самом, хотя, наверное, обманываюсь.
Довоевавший до Кенигсберга отец мой, командир железнодорожной роты, был отправлен в Маньчжурию, а когда и там закончилось, переведен на послевоенную службу в Оршу, в Белоруссию, откуда уж – в Москву, в Академию имени Дзержинского, для переквалификации из военных железнодорожников в ракетчики... Но это было потом. А пока мы – мать, бабушка и я – должны были из Новосибирска, где семья была в эвакуации, ехать в эту самую Оршу воссоединяться с главой.
До новосибирского вокзала (с тех пор в городе, где родился, я не бывал) шли пешком. В белой кроличьей шубе из американских посылок, в белых же валенках-чесанках с базара, с бязевым мешком, в котором нес собственный горшок (очень ответственно, не выпуская его ни на минуту из рук), я проделал этот путь метров в восемьсот частично собственными, еще кривыми от голодного рахита ногами, частично на руках старшего двоюродного брата, провожавшего первую возвращавшуюся из эвакуации часть семьи. Заканчивался сорок шестой год...
Почему-то я очень ясно всё это вижу: деревянный сибирский тротуар, семейную процессию с тюками и фибровыми чемоданами в полосатых холщовых чехлах, к которым бельевой веревкой привязаны подушки и одеяла, моего брата, юного итальянистого красавца, и себя, судя по фотографии, удивительно похожего на канонический детский портрет Ленина, со светлыми кудрями и недетски серьезным взглядом... Раньше, когда малышей возили в метро по утрам в ясли и садики, часто встречался с такими взглядами: едет эдакое нечто, еще не разговаривающее, на руках, смотрит назад через плечо матери или отца – а глаза взрослые, серьезные... Куда теперь делись эти утренние дети? Не рожают их или в метро не возят? Бог знает.