Путь их лежал по улицам спящего города и через открытое поле. Была весна; снова опьянев от солнца и запаха новорожденных овощей, они шатались между гружеными тележками. Фермеры смотрели на их возню благодушно. Загуляли студентики.
Они нашли бутлегера, купили четырехлитровый жбан виски и пошли в ряды, где торговали скотом. По дороге они остановились поиграть с ягнятами. Джуд предложил купить барашка и зажарить в лесу на костре. Подруга скорбящих согласился, но при условии, что, перед тем как зажарить, они принесут ягненка в жертву Богу.
Стив отправился в ножовый ряд за мясницким ножом, а они с Джудом остались торговать барашка. После долгого, на армянский лад, торга, в ходе которого Джуд показал свою крестьянскую закваску, выбрали самого молодого барашка, маленького, на шатких ножках — одна голова.
Они прошествовали с ягненком по базару. Впереди шел Подруга скорбящих с ножом, за ним Стив со жбаном и Джуд с животным. Маршируя, они распевали непристойный вариант «У Мери был барашек». Между базаром и холмом, где они собирались совершить жертвоприношение, лежал луг. По дороге они рвали маргаритки и лютики. На склоне холма они нашли большой камень и устлали его цветами. На цветы уложили ягненка. Подругу выбрали жрецом, Стив и Джуд были служителями. Они держали барашка, а Подруга, присев над ним, начал повторять нараспев: «Господи, Господи, Господи Иисусе. Господи, Господи, Господи Иисусе».
Когда они распалили себя, он ударил ножом. Удар был неверный, и нож пропорол только мышцы. Он снова занес нож, но на этот раз вообще не попал по судорожно дергавшемуся ягненку. Нож сломался о камень. Стив и Джуд отогнули ягненку голову, чтобы он перепилил ему глотку, но от лезвия остался только короткий обломок, и он не мог прорезать свалявшуюся шерсть.
Руки их были залиты липкой кровью, и ягненок выскользнул. Он заполз в кусты.
Яркое солнце очертило камень алтаря узкими тенями, и местность словно приготовилась для нового кровопролития. Приятели бросились наутек. Они мчались вниз по склону, пока не сбежали на луг, и там рухнули без сил в высокую траву.
Немного погодя Подруга скорбящих стал умолять их вернуться и прекратить мучения ягненка. Они отказались идти. Он отправился сам и нашел ягненка под кустом. Он размозжил ему голову камнем и оставил тушу мухам, роившимся над окровавленными цветами алтаря.
Подруга заметил, что в нем развивается граничащая с безумием чувствительность к беспорядку. Все должно было располагаться по системе: туфли под кроватью, галстуки на вешалке, карандаши на столе. Выглянув из окна, он компоновал горизонт так, чтобы массы зданий взаимно уравновешивались. Если в этом пространстве появлялась птица, он сердито закрывал глаза, дожидаясь, пока она пролетит.
Первое время он не сдавал позиций, но в один прекрасный день оказался приперт к стене. В этот день все неодушевленные предметы, которые он хотел починить, ополчились на него. Стоило ему дотронуться до вещи, как что-то проливалось или скатывалось на пол. Запонки от воротничка исчезли под кроватью, карандаш сломался, ручка бритвы отвалилась, штора не желала опускаться. Он сопротивлялся этому, но с излишней яростью, и потерпел окончательное поражение от пружины будильника.
Он бежал на улицу, но здесь был хаос тысячекратный. Прохожие спешили мимо беспорядочными группами, не образуя ни звезд, ни квадратов. Фонарные столбы расставились неравномерно, плиты мостовой были разнокалиберные. И ничего нельзя было сделать с грубым лязгом трамваев и резкими выкриками разносчиков. На ритм их не ложился никакой рефрен, и никакая гамма не могла придать им смысл.
Он тихо прислонился к стене, стараясь не видеть и не слушать. Тут он вспомнил Бетти. У него часто бывало ощущение, что, поправляя на нем галстук, она поправляет нечто большее. И однажды он подумал, что если бы ее мир был шире, был миром, она навела бы в нем такой же порядок, как на своем туалетном столике.
Он сказал шоферу такси адрес Бетти и велел поторапливаться. Но Бетти жила в другом конце города, и, пока они доехали, паника превратилась в раздражение.
Она открыла ему в свежем белом полотняном халатике с палевой отделкой. Протянула к нему руки — гладкие и круглые, как обкатанное прибоем дерево.
Смущение вернулось, и он почувствовал, что успокоить его сейчас может только грубость. Виновата, однако, была Бетти. Ее мир — не мир, и в нем нет места читателям его колонки. Ее уверенность проистекает из умения произвольно ограничивать свой опыт. Более того — его неразбериха осмысленна, а ее порядок — нет.
Он тоже хотел сказать ей «здравствуй», но язык превратился в валенок. Чтобы не разговаривать, он полез с поцелуем, затем счел нужным извиниться.
— Эти сцены примирения с возлюбленной — лишнее, я понимаю и… — Он нарочно запнулся, чтобы она сочла его смущение искренним. Но фокус не удался — она дожидалась продолжения.
— Прошу тебя, пойдем куда-нибудь пообедаем.
— Боюсь, что не смогу.
Улыбка ее превратилась в смех.
Она смеялась над ним. Желая отыграться, он попытался найти в ее смехе «горечь», «око видит, да зуб неймет», «надрыв», «гори все огнем». Но, к своему конфузу, не нашел ничего, над чем можно было бы посмеяться. Смех ее возник естественно, а не раскрылся, как зонтик, — а потом снова превратился в улыбку, не «кислую», не «ироническую» и не «загадочную».
Когда они перешли в гостиную, его досада усилилась. Бетти села на диван-кровать, поджав голые ноги и выпрямив спину. Позади нее на лимонных обоях цвело серебряное дерево. Он остался стоять.
— Бетти-Будда, — сказал он. — Бетти-Будда. У тебя сытая улыбка; только брюшка не хватает.
В голосе его было столько ненависти, что он сам удивился. Наступило неловкое молчание, и, потоптавшись немного, он наконец сел на диван, чтобы взять ее за руку.
Больше двух месяцев прошло с тех пор, как на этом самом диване он сделал ей предложение. Тогда Бетти согласилась, и они обсуждали совместную жизнь после женитьбы, его работу и ее полосатый передник, его шлепанцы, которые будут стоять у камина, и ее кулинарные способности. После этого он исчез. Он не чувствовал вины; только досадовал, что его обманом заставили поверить, будто такое решение возможно.
Скоро ему надоело держаться за руки, и он опять заерзал. Он вспомнил, что под конец прошлой встречи он засунул руку ей под одежду. И, не придумав ничего лучшего, повторил сейчас эту вылазку. Под халатом на ней ничего не было, и он нашел ее грудь.
Бетти ничем не показала, что чувствует его руку. Он был бы рад пощечине, но она молчала, даже когда он взял ее за сосок.
— Позволь сорвать эту розу, — сказал он, дернув. — Я хочу носить ее в петлице.
Бетти дотронулась до его лба.
— Что с тобой? — спросила она. — Ты болен?
Он начал кричать на нее, сопровождая выкрики жестами, которые слишком хорошо соответствовали словам, как у старомодного актера.
— Какая же ты стерва! Стоит человеку гнусно себя повести, как ты говоришь, что он болен. Все, кто мучает жен, кто насилует детей, — по-твоему, они все больные. Мораль ни при чем — только медицина. А я не болен! Не нужен мне твой аспирин. У меня комплекс Христа. Человечество… я возлюбил человечество. Каждого сломленного кретина… — Он закончил смешком, похожим на лай.
Она пересела с дивана в красное кресло, распираемое набивкой и тугими пружинами. В лоне этого кожаного монстра она потеряла всякое сходство с безмятежным Буддой.
Но гнев его не утих.
— В чем дело, милая? — спросил он, угрожающе поглаживая ее по плечу. — Тебе не понравилось представление?
Она не ответила, а подняла руку, словно заслоняясь от удара. Она была как котенок — такой мягкий и беззащитный, что ему хочется сделать больно.
— В чем дело? — спрашивал он снова и снова. — В чем дело? В чем дело?
Лицо у нее приобрело такое выражение, какое бывает у неопытного игрока, поставившего последние деньги на кон. Он уже потянулся за шляпой, но тут Бетти заговорила: