Больные СПИДом сначала считались негодяями, теперь ходят в героях. И то и другое – глупо, но по крайней мере эволюция тут пошла в светлую сторону: страх перед неизвестным, паника сменились толерантностью и сочувствием. Курильщики обречены на обратное. Прошло то время, когда сигарета в зубах свидетельствовала о лихости или шикарности, мужественности или пикантности; прошло то время, когда, смеясь, сочувствовали тем, кто безуспешно пытался избавиться от почти наркотической зависимости («Нет ничего легче, чем бросить курить. Я сам это делал восемь раз» – Марк Твен). Никто не пожалеет, никто не потерпит нас, не полюбит нас черненькими, прокопченненькими, никто не признает в нас право быть другими, любить другое, зависеть от своих демонов, не от общепринятых. Не избегнешь ты доли кровавой, что земным предназначила твердь. Но молчи! – несравненное право самому выбирать свою смерть.
А стоило бы во время ежегодного нью-йоркского парада пройти большой протестующей группой, дымя в четыре трубы и неся фаллические изображения сигар, жевательный табак, трубки и кальяны. Присоединились бы толпы: бомжи, вольные художники, владельцы ресторанов, производители сигарет, а главное – индейцы, так что и политкорректность была бы соблюдена. В переднем ряду несли бы огромную картонную статую Свободы, зажавшую в подъятой длани зажигалку BIC – вот вам и спонсор. Ведь статья американской Конституции, гарантирующая право на поиск счастья, не оговаривает, в чем оно, счастье-то. А может, оно в том, чтобы легкой стопой сойти под своды последней сени в синеватых клубах дыма, чувствуя себя напоследок не подотчетными никому, кроме богов и случая, свободными, как Marlboro Man, сбросившими плотский груз земных предметов, – они останутся, как памятник тому, что в этой жизни непреодолимо скользит к изнеможенью своему и улетает струйкой дыма.
Давайте же, ребята, закурим перед стартом. Или перед финишем.
Июнь 1998
Неразменная убоина
Лев Толстой, царствие ему небесное, любил диетический стол номер 1-а («супы протерто-слизистые, жидкие молочные каши из манной крупы или протертого риса, кисели и желе ягодные»). Жена его, Софья Андревна, напротив, налегала на стол номер 15 («полноценная, возможно более разнообразная диета; показана реконвалесцентам перед выпиской из стационара»).
И что же? А то, что за годы травоядения зеркало русской революции ослабло и, на наш взгляд, все хуже отражало современную русскую действительность. Какой-нибудь «Фальшивый купон» разве сравнится с «Анной Карениной»? Нет, не сравнится. Или взять «Войну и мир»: шедевр русской прозы создан в крепкую пору охоты на зайцев, супы же слизистые дали толчок «Филиппку». Опять-таки, стойкий реконвалесцент Соня переписала «Войну и мир» своими руками шесть раз, а «Филиппка» и переписывать не стала: нечего там переписывать.
Босой старик с годами все более упорствовал в столе номер 1а, но подсознание (которым он в ту глухую реакционную пору пренебрегал) играло с ним дурные шутки, очевидные только нам, живущим в постфрейдовскую эпоху. Вот хлебает он кисель и домочадцам того же желает, а сам пишет рассказец «Акула», где одноименная рыба почти-почти съедает мальчика. А Зигмунд учит нас, что сны – это исполнение желаний. Или: «Лев и собачка». Сюжет в том, что лев съел собачку, и нам, начитавшимся 3. Ф., до смешного понятно, что «лев» – это сам граф и есть, а «собачка» кодирует бифштекс с кровью. Читая далее, уже не удивляешься тому, что в очередном «детском» рассказике сдохла птичка, а на следующей странице собаки почти разорвали на части котенка, а уж когда доходишь до пустячка под названием «Девочка и грибы» – переложением «Анны Карениной» для детей-вегетарианцев (там, если помните, поезд чуть-чуть не задавил девочку, которая вздумала собирать рассыпавшиеся грибы на рельсах), – то все сходится, все становится ясным как день. Оставив, опять-таки, грибы по ведомству Зигмунда, с горьким смехом констатируем: несъеденная мясная пища (птички, собачки, девочки и мальчики) незримо мучила великого писателя земли русской и водила его пером.
Нездорово это.
Так что, памятуя о пагубности вегетарианства для творческого потенциала, я отправилась на Киевский рынок за убоиной.
В радужно-розовых мечтах мне представлялось, как я куплю ее, нарежу на кусочки, отобью каждый специальным инквизиторским молоточком, посолю-поперчу, обваляю в розмарине и шмяк на сковородку! Через должный срок мой творческий потенциал возрастет, и я напишу, скажем, повесть «Семейное счастье». Или, напротив, проверну убоину через мясорубку, потом туда же луку-чесноку, далее всем известно что, потом понятно как, и наконец сами догадываетесь куда, – и, глядишь, взойду на терцины. В крайнем случае на литературную переписку. Мало ли как оно повернется.