Вспомнил, как боялся мертвых в начале своей работы. А сейчас? Тупое уныние. Где-то рядом, наверное, бродит маленькая милицейская душа, тормоша свою прежнюю жилплощадь, давай, мол, я замерзла снаружи.
Интересно, на каком языке говорит душа с телом? Или у них разные языки, но они всю жизнь как-то договариваются? А смерть – не результат ли полного их непонимания."Сколько смертей, Триярский…”
Вспомнил, высунулся в коридор.
Красная секретарша, неподвижная, лампы дневного света.
Исав исчез. Зойкина квартира. Смертей. Сколько.
– …а теперь, дорогие дуркентцы и гости…- выкрикивал из радиоточки Бештиинов.
Чем веселей становилось на сцене, тем тревожнее в зале.
– Там, снаружи, уже эшафот подогнали, – сообщал своим соседям независимый журналист Унтиинов и чертил руками что-то квадратное и неотвратимое.
Уже успел выступить второй адвокат в виде трио скрипачей при еврейском клубе “Они все еще здесь”. Бештиинов, дирижировавший уже неизвестно какой по номеру рюмкой, призывал зал к дисциплине и объявлял следующий номер:
– …и гости нашего города! Гвоздь сегодняшней программы – следственный эксперимент. Как вы уже узнали из судебного либретто, именно сегодня в этом превосходном, величественном Доме
Толерантности должно было произойти…
Замолчал, сглотнув предполагаемую слезу.
– …кровавое покушение на присутствующего здесь…
Посмотрел наверх.
Присутствующий-здесь приподнялся.
Треть зала захлопала, кто-то даже закричал “браво”. Остальные две трети передавали друг другу новости, непонятно каким образом проникшие под купол Дома Толерантности: в городе аресты… оцеплен
Завод… Неожиданно и довольно гордо покинул зал посол Сан-Марино.
– …для судебного эксперимента на сцену приглашаются…- взвыл
Бештиинов.
– Как мне надоел этот дурак, – поморщился Серый Дурбек. – Давай, я его заодно тоже арестую, Аполлоний.
– Всех дураков не арестуешь, – вздохнул пресс-секретарь. – К его глупости мы уже привыкли… А к новому дураку придется привыкать заново.
Бештиинов, слышавший весь диалог, посерел… язык вдруг разбух и перестал умещаться во рту:
– Квартет американской военно-культурной общины имени Трумэна.
Похлопаем!
Оркестр покачнулся, покачнулся – и загремел “Хэппи бездэй”.
Зал зааплодировал. Похлопал дипкорпус, его поддержала оппозиция, а там и пресса внесла свою посильную шумовую лепту.
Четверка принялась кружиться, исступленно виляя бедрами. Затем синхронно сорвали с себя кители, оголив бройлерные торсы.
Зал распахнул рты.
– Это мужской стриптиз, – компетентно прошептал независимый журналист Унтиинов корреспондентке газеты “В Дуркенте все спокойно”.
– Заткнись, сама вижу, – отвечала корреспондентка, мать пятерых детей.
Поиграв бугристыми животами, четверка приступила к галифе.
Дипкорпус заерзал, соображая, что полагается в таких случаях делать дипломату…
…скомканные галифе валялись на краю сцены. “Хэппи бездэй ту ю”, – все быстрее насобачивал оркестр, вступил орган, понукаемый похожим на старую рыбу Евангелопулусом; выпуклая четверка творила что-то трансцендентно-акробатическое, то и дело застревая пальцами во вздутых плавках.
– Шайбу, шайбу! – не выдержала корреспондентка “В Дуркенте все спокойно”, мать пятерых детей.
Нет, плавки остались на месте.
Внезапно танцоры схватили себя за щеки, потянули…
Лица сползли, как тряпки – в зал строго глянули таившиеся под ними маски.
Загремела стрельба – непонятно откуда.
Серый Дурбек поднялся.
Похлопал в ладоши.
И упал, истекая кровью. Стрельба исчезла.
– Суд удаляется на кофе-брэээээйк! – заорал Бештиинов, уползая на четвереньках.
Заклубилась паника. Кто нырнул под кресло, кто бросился спасать мертвого Дурбека, кто – строчить репортажи и донесения…
Организованнее всего повела себя четверка – похватала манатки и, натягивая на ходу лица, провалилась на какой-то подставке под сцену.
…Около трона под огромным муляжом гелиотида лежал Серый Дурбек, похожий теперь на свою черно-белую фотографию из “Кто есть кто”.
Если не считать красных пятен, легко выводимых ретушью. Над оловянным лицом Областного Правителя склонились “перископы”. Кто-то поднял руки Дурбека и аккуратно снял с них тонкие наручники.
Дом Толерантности был оцеплен, всю выплескивавшуюся толпу тут же арестовывали. Триярский видел, как утрамбовывали в “воронок”
Бештиинова – тот выкрикивал какой-то тост и пытался со всеми чокнуться треснутой рюмкой. Скрипичное трио повторяло “осторожно, инструмент!” и долго выбирало подходящий “воронок”. Понуро распределялся по машинам русский хор, которому так и не пришлось спеть “Боже, Царя храни…”
Триярский выискивал в мелькающих лицах, скрипках, перьях своих
“бактрийцев”.
Взрезая толпу, затормозила патрульная машина.
– В машинку, бистра!
Аллунчик, Эль и Акчура были уже внутри.
Машина летела по окостеневшим от страха улицам города.
– Что будет? Что теперь будет? – спрашивала Аллунчик у летящей навстречу темноты.
– Вот такой ишачий хвост, – отвечал Хикмат.
– Ничего не могу понять… какой-то абсолютный конец света…
– И такой ишачий хвост бывает.
– Стойте! – сказал Триярский, – Да тормози же! Ага, здесь.
Триярский вышел. Прошел, хлюпая водой и глиной. Остановился.
Между непрерывными тучами открылся просвет. В него, словно дождавшись, выглядывал хрупкий и любопытный месяц.
Триярский улыбнулся ему – и месяц ответил: он весь был одной сплошной, хотя и неправильно расположенной, улыбкой.
– Новорожденный месяц, – Аллунчик подошла к Триярскому, потерлась о плечо. – Ты его ждал, да?
– Руслан… – это уже был голос Акчуры, – я очень рад, что мы с вами сегодня вот так познакомились. Вы… мне кажется, ты больше художник, чем сыщик.
– Я тоже рад, – отозвался Триярский, не отрываясь от неба, от подпалин заката на днищах облаков, от минарета Мавзолея Малик-хана, дораставшего своим куполом до первых звезд, окружавших пораженною толпой первую луну Рамадана. -…я тоже рад, – повторил Триярский, словно только что был рад чему-то другому, не знакомству, – и очень… голоден. Целый день – ни крошки.
– Едем ко мне, – предложила Аллунчик, – соображу ужин, поскребу по сусекам…
– Идет! – зашумел Эль, еще днем успевший оценить Аллунчиковы сусеки.
– Ну, если хозяйка приглашает… – подошел, наконец, Хикмат.
– Извините, друзья, но я сейчас должен к себе, – выступил из темноты
Акчура. – У меня мачеха… в тяжелейшем состоянии, чашку некому поднести.
– Ну почему некому? – улыбнулся Хикмат. – У нас в городском управлении тоже люди человеческие работают, чашку ей налили… не одну, наверное, уже.
– Каком управлении… какие люди? – растерялся Акчура.
– Городском, милиции, откуда я эту машинку брал. Водитель их по дороге рассказал. Пришла, говорят, известная женщина, показывает всем ушибы, требует бумагу: “писать буду, чистую воду всем устрою”.
Полчаса назад им звонил, говорят, пять листьев написала… Наверное, у вас такое семейное, писать любите, да?
– Все равно… извините, – пробормотал писатель. – Мне тут недалеко, я сам. – Торопливо пожал всем руки, ушел.
– Да… – рассеяно повернулся Триярский, – я тоже. Вы езжайте, я попозже. Подбросьте меня сейчас по дороге… в “Зойкину квартиру”.
Все трое застыли в недоумении.
– Ну ты и местечко выбрал, – сказала Аллунчик, отстраняясь.
Час двенадцатый. МЕСТЕЧКО
Поужинав (позавтракав?), он откинулся на щекастую спинку кресла.
Перед Триярским прогуливалась выпущенная на волю черепашка, царапая свое отражение в полировке стола.