Мы с Эдиком ужинали. Я только что сняла с плиты сковородку с подпрыгивающей на жиру яичницей, достала из холодильника бутылку молока. И вдруг, сразу же за репортажем с марсианского раскопа-заповедника, без всякого перехода, видимо считая новость всемирно важной, сказали о Фогеле. Что-то про квази-жизнь, якобы открытую художником полвека тому назад. Я стояла, смотрела на выплывшее из телестены изображение последнего фогелевского манекена и лила молоко мимо стакана. В общем, пока я вытирала пол, тема передачи сменилась. Но мне уже было безразлично: сообщение подстегнуло память…
Георгий Викторович Фогель был моим соседом по квартире. Давно. В прошлом веке. У меня до сих пор стоят перед глазами огромные кисти тонких в запястье рук, сухой горбатый нос, жидкие волосы того синеватого оттенка белизны, который приобретает к глубокой старости седина. Во что он одевался, не помню. На вешалке всегда висел широкий берет, но я не могу с уверенностью поручиться, что видела его когда-нибудь на голове художника.
От одиночества и тоски по людям Георгий Викторович постоянно торчал на кухне. Обитатели нашей многосемейной квартиры по очереди выслушивали нескончаемые, часто повторяющиеся истории: он садился посреди кухни на табурет и обязательно оказывался у кого-нибудь на пути. Никто не делал ему замечаний. Лишь Лика однажды, пролив ему на колени компот, в сердцах прикрикнула:
— Вы бы в комнате находились, дядя Гора! Лучше на чай забегайте…
Соседи было на нее накинулись, но Фогель, к общему удивлению, не обиделся: терпеливо отмыл брюки и два дня рассказывал, как пьют кофе на карнавале в Колумбии.
Своей комнаты Георгий Викторович стеснялся. Из-за бесцветности и пыли, за долгие годы пропитавшей воздух. Из-за обоев, кое-где оторванных и вздутых так, что из-под них виднелись слои газет начиная от «Петербургских ведомостей» и кончая «Вечеркой». Из-за выщербленных изразцов камина. Из-за рассохшегося некрашеного пола. Из-за обилия в жилище картин в плохих рамах. Но больше всего, по-моему, из-за неистребимого стариковского запаха, прилипшего к стенам и потолку. Соседи у него не бывали. Только я по-приятельски забегала поболтать, полистать книги по искусству, но чаще — стереть пыль с картин или вымыть пол.
Он любил смотреть, как я мою. Заберется с ногами на диван, зажмет тапочки большим и указательным пальцами — пальцы длинные, породистые, удивительные на такой огромной кисти, — и вот уж жестикулирует, вот журчит… Красиво и невсамделишно.
— Гляди, Нюта, — говорит, — кругом тазы, грязная вода, мешковина у тебя жесткая, плохо воду вбирает. Волосы на глаза падают, ты оттопыриваешь нижнюю губу, сдуваешь их, а они упрямятся. Пот не отереть — руки заняты, чувствуешь? А ведь на самом деле все это прекрасно, поверь мне. Вот оттертая тобой желтая доска попала под солнечный луч, вся заиграла, улыбается. Вот тряпка обессилела, припала к полу, авось не заметишь. А еще — жаль, самой не поглядеть! — мышцы у тебя от лопаток до плеч треугольничками натягиваются, их дельтами называют, запомни. Когда-нибудь у человека из них крылья вырастут…
Слушаю я рассуждения — и смешно мне. Уж какая там красота? На мне заправленная в шорты футболка, ноги в разводах грязи и в черных точках. Да и все остальное можно проще истолковать. Ну, хотя бы про тряпку: мол, обессилела, норовит увильнуть от работы… Ерунда, просто-напросто силенок у меня маловато как следует ее выкрутить! Но послушаешь его, отступишь на шаг — действительно замечаешь, как тряпка то плоской делается, об ноги трется, то, наоборот, спину горбом гнет, пугает — ужасно противно ей ползать по полу! Может, если задуматься, он и про крылья не обманывает? Уж что-что, а человеческую анатомию Георгий Викторович будь здоров как знает!
Однажды по доброте душевной подарил мне акварельку. Маленькую, в две ладони величиной. Закат, стога сена, в каждом стоге — кусочек солнца, будто золотые взрывы на поле. У Фогеля к тому времени никого на свете не было. Ни жены, ни детей. Он так давно жил один, что даже о своем горе рассказывает без трагизма — охотно, многословно, с каким-то непроходящим удивлением: боже, неужели все это случилось, неужели именно со мной? Он, наверно, рано понял, что знаменитым ему не быть, его удел — художник для немногих. Значительной в его творчестве оказалась единственная вещь. Тифлисское небо. Раскаленные докрасна крыши. Изглоданная солнцем веранда. И сидящая затылком к зрителю, прислушивающаяся к себе женщина, будущая мать. Одной позой женщины, списанной с родной жены, Фогель сумел передать счастливое ожидание новой, бьющейся под сердцем жизни.