У Хрипуна начали пучиться искаженные, будто из толстого хрусталя, глаза, за которыми полоскался страх.
— Знаете, как вас зовут в институте? Ангел Смерти, — сдавленно сказал он. — Сами по уши в дерьме, а теперь маракуете. Испугались? Ничего вам со мной не сделать, кишка тонка.
Голос был преувеличенно наглый, но в розовой натянутой детской коже лица, в водянистых зрачках, в потной пшеничной щеточке стояло — жить, жить, жить!..
Казалось, он рухнет на колени.
Денисов толкнул обитую дерматином дверь и мимо окаменевшей секретарши прошел в кабинет, где под электрическим светом сохла в углу крашеная искусственная пальма из древесных стружек, а внешний мир был отрезан складчатыми маркизами на окнах. Лиганов сидел за необъятным столом и, не поднимая головы, с хмурым видом писал что-то на бланке института, обмакивая перо в пудовую чернильницу серо-малинового гранита.
— Слушаю, — сухо сказал он.
Денисов молча положил на стол свое заявление, и Лиганов, не удивляясь, механически начертал резолюцию.
Как будто ждал этого.
Наверное, ждал.
— Мог бы попрощаться, — вяло сказал ему Денисов.
— Прощай.
Головы он так и не поднял.
Все было правильно. Дождь на улице опять усиливался и туманным многоруким холодом ощупывал лицо. Текло с карнизов, со встречных зонтиков, с трамвайных проводов. Денисов брел, не разбирая дороги. Рябые лужи перекрывали асфальт. Двенадцать приговоров, подумал он. Болихат умер, Синельников покончил самоубийством, Зарьян не поверил, Мусиенко поверил и проклял меня. Это пустыня. Кости, ветер, песок. Я выжег все вокруг себя. Благодеяние обратилось в злобу, и ладони мои полны горького праха. Ангел Смерти. Отступать уже поздно. Надо сделать еще один шаг. Последний. Войны не будет. Я хочу абсолютного знания. Остался всего один шаг. Один шаг. Один. Он свернул к остановке. Шипели люки. Намокали тряпичные тополя. Подъехал голый пузатый автобус и, просев на левый бок, распахнул дверцы.
9. СЛЕДСТВЕННЫЙ ЭКСПЕРИМЕНТ
Первая очередь была пристрелочной, она зарылась в чистом серебряном зеркале осенней воды, взметнув булькнувшие фонтанчики, — вроде далеко, но уже вторая легла совсем рядом, по осоке возле меня, будто широкой косой смахнув с нее молочную, не успевшую просохнуть росу.
— Наза-ад!.. — закричал командир.
Ездовые поспешно разворачивали повозки. Передняя лошадь упала и забилась на боку, выбрызгивая коричневую жижу.
Сапук яростно рванул меня за плечо.
— Продал, сволочь!
Комиссар успел поймать его за дуло винтовки.
— Отставить!
— Продал, цыца немецкая!..
— Отставить!
Мы бежали к горелому лесу, который чахлыми стволами торчал из воды. Две красные ракеты взлетели над ним и положили в торфяные окна между кочками слабый розовый отблеск.
— Дают знать Лембергу! — крикнул я.
У меня огнем полыхал правый бок и подламывались неживые ноги. Во весь лес тупо и часто стучало по сосновой коре, будто десятки дятлов долбили ее в поисках древесных насекомых. Это пресекались пули.
— Ранен? — спросил комиссар, переходя на шаг. — Прижми пока рукой, потом я тебя перевяжу… Сейчас надо идти. Слышишь, Сапук? Головой отвечаешь…
— Слышу…
— Поворачивай на Поганую топь!
— Обоз там не пройдет, — сказал командир, догоняя и засовывая пистолет в кобуру.
— Обоз бросим… Оставим взвод Типанова — прикрывать. Еще есть время! Раненых понесем — должны пробиться…
— Ладно… Собрать людей!..
Местность повышалась, и на отвердевшей почве заблестели глянцевые выползки брусники.
Я еще раз потрогал бок.
— Болит?
— Не очень…
— Давай-давай, нам нельзя задерживаться…
Сапук слегка подталкивал. Ноги мои при каждом шаге точно проваливались в трясину. Я хотел уцепиться за край повозки — пальцы соскользнули, редкоствольный сосняк вдруг накренился, как палуба, и похрустывающая хвойная земля сильно ударила в грудь. Я протяжно застонал. Меня перевернули. Из тумана выплыло ископаемое лицо Бьеклина.
— О чем он говорил с тобою?
— Кто?
Бьеклин повторил, шевеля рыбьими костями на скулах:
— О чем с тобой говорил Нострадамус?
— Он спросил, нельзя ли приостановить расследование.
— И все?
— Он сказал, что скоро это прекратится само собой…
— Не верю!
— Провались ты! Подробности — в рапорте!
Тогда Бьеклин взял меня за воротник:
— Ну — если соврал!..
Я лежал на кухне, на полу, и перед глазами был грязноватый затоптанный серый линолеум в отставших пузырях воздуха. Справа находился компрессор, обмотанный пылью и волосами, а слева — облупившиеся ножки табуреток. Бок мой горел, словно его проткнули копьем. Пахло кислой плесенью, застарелым табаком и одновременно — свежими, только что нарезанными огурцами; запах этот, будто ножом по мозгу, вскрывал в памяти что-то тревожное. Что-то очень срочное, необходимое. Болотистый горелый лес наваливался на меня, и по разрозненной черноте его тупо колотил свинец. Это была галлюцинация. Я уже докатился до галлюцинаций. Собственно, почему я докатился до галлюцинаций? Следственный эксперимент. Янтарные глаза Туркмена горели впереди всего лица. «Холод… Свет… Пустота… Имя твое — никто… Ты — глина в моей руке… Ты — след ступни моей… Ты — тень тени, душа гусеницы, на которую я наступаю своей пятой…» — голос его дребезжал от гнева. Он раскачивался вперед-назад, и завязки фиолетовой чалмы касались ковра. Ковер был особый, молитвенный, со сложным арабским узором, — наверное, его привезли специально, чтобы восстановить обстановку. На этом настаивал Бьеклин — восстановить до мельчайших деталей. Именно поэтому сейчас, копируя прошлый ритуал, лепестком, скрестив босые ноги, сидели перед ним «звездники» и толстый Зуня, уже в легком сумасшествии, с малиновыми щеками, тоже раскачивался вперед-назад, как фарфоровый божок: «Я есть пыль на ладони твоей! Возьми мою жизнь и сотри ее!..» И раскачивалась Клячка, надрывая сухожилия на шее, и раскачивались Бурносый и Образина. Это был не весь «алфавит», но это были «заглавные буквы» его. Четыре человека. Пятый — Туркмен. Они орали так, что в ушах у меня лопались мыльные пузыри. Точно радение хлыстов. Глоссолалии. Новый Вавилон. Я не мог проверить, читают ли они обусловленный текст или сознательно искажают его. Текстом должен был заниматься Сиверс. Но машинописные матрицы были раскиданы по всей комнате, а Сиверс, вместо того чтобы следить, нежно обнимал меня и шептал, как любимой девушке: «Чаттерджи, медные рудники… Их перевезли туда… Будут погибать один за другим — Трисмегист, Шинна, Петрус…» — «Почему?» — спросил я. «Слишком много боли…» Речь шла об «Ахурамазде»— американской группе экстрасенсов. Я почти не слышал его в кошмарной разноголосице звуков. Меня шатало. Светлым краешком сознания я понимал, что тут не все в порядке. Эксперимент явно выскочил за служебные рамки. Ну и что? Врач, который должен был наблюдать за процедурой, позорно спал. И Бьеклин спал тоже — вытаращив голубые глаза. «Прекратить!» — сказал я сам себе. Отчетливо пахло свежими огурцами. Голова Бьеклина качнулась и упала на грудь. Он был мертв.