В вечернем выпуске газеты говорилось, что она не знала того мужчину, которого заколола. Это был маклер тридцати восьми лет. Он познакомился с ней в тот вечер в Центральном парке, и они вместе пили пиво. Потом они решили немного пройтись. О дальнейшем известно только одно: она его заколола. Неизвестно, произошла ли между ними ссора. Точно лишь известно, что он на нее не нападал.
Прокурор заявил, что человек, совершивший такое тяжкое преступление, проиграл свое право на жизнь. Наверное, то же самое случилось и с нашим отцом. Потому его и колотили нещадно эвкалиптовой дубинкой по голове. Рано или поздно все проигрывают свое право на жизнь. Но почему одни проигрывают его так рано, а другие так поздно? И что нужно сделать, чтобы его проиграть?
Фото Кристины появилось в «Ньюсдэй», ее старое фото, а под ним подпись: «Лицо дьяволицы?»
На вопрос о ее происхождении прокурор сказал, что нельзя принимать преступников за жертв и что общество, которое перестанет отличать жертв от преступников, потеряет свое право на существование. Что есть преступления настолько чудовищные, что никаких оправданий уже быть не может.
Ее адвокат сложил с себя полномочия. Кристина заявила, что не хочет садиться в тюрьму, что она предпочитает смертный приговор.
Прокурор сказал, что он не намерен считаться с желаниями подозреваемой, но серьезно склоняется в пользу смертного приговора.
Мы все это вырезаем из газет и засовываем под ковер, туда, где лежат наши деньги.
Рафаэлла говорит мало. Она хочет, чтобы мы переехали в какой-нибудь город на западном побережье [2].
Хорватка еще раз подтвердила, что настроена на смертный приговор и что она находится в твердом уме и ясной памяти. Ее новый адвокат пытается доказать, что это не так.
Если вас приговаривают к смерти, то вам вводят иглой такую штуку, от которой легкие взрываются, как воздушные шары. Но вначале вводится снотворное.
В Техасе один человек хотел наесться грязи во время своего последнего ужина, но ему отказали. Другой захотел бутылку водки, но ему тоже отказали. Самое распространенное меню — это блинчики с малиновым джемом или что-то в этом роде. Хорватка, как нам кажется, попросит «Тик-так» и, кроме того, «Оранжину».
В Техасе одного мужчину спросили, не хочет ли он что-либо сказать. Он ответил: «Ну, если б я был Шекспир, я бы высказался по-другому, но я не Шекспир, и поэтому я говорю что…» И он начал говорить и говорил полчаса. Иглы для инъекции уже торчали у него из руки, но он все говорил и говорил не переставая. А все сидели и ждали его казни. Через полчаса палач офигел. И тогда он взял и открыл шлюзы: яд засочился мужику в вену, и на середине фразы он помер.
Если б мы были Шекспиром, мы бы сказали по-другому. Мы сказали бы это стихами и в рифму, чтобы можно было повторять, когда мы поедем на автобусе или в метро или просто нам нечего будет делать. Мы сказали бы это красивей, со всякими подробностями. Мы бы хотели, чтобы наши слова были бы такими же красивыми, какой была она, и чтобы люди падали в обморок. Но, к сожалению, мы не Шекспир. Поэтому мы говорим следующее:
Бывает, что мы ей пишем и начинаем плакать, как тогда в полицейском участке, и все никак не можем успокоиться. Это при том, что мы совсем не хотим плакать, потому что боимся разбудить Рафаэллу. Но порой так бывает. Мы никак не можем успокоиться и не плакать, если забираемся под кровать и пишем письмо для Кристины. Наша тетрадь промокает, но мы не можем остановиться. Потому что мы ничего не понимаем. Потому что мы просто ничего не понимаем.
Мы бы хотели выйти на улицу под дождь, чтобы дождь все смыл.
Мы переедем на западный берег — так решила Рафаэлла. Мы сможем добраться туда на попутном грузовике.
Мы не знаем, что будет дальше. И если будет, то когда. Но когда ее легкие взорвутся, как воздушные шары, она не будет одна. На самом деле, она, конечно, останется одна. Одна-одинешенька, но не совсем. Присутствующие при казни сидят за стеклянной перегородкой.
Мы не хотим сидеть за стеклянной перегородкой. Мы вылезем из-под кровати, выберемся из того места, где мы все это записали, и пойдем на набережную. Пойдем на то место, где она сидела и смотрела на яхты и вертолеты, и еще на противоположную сторону.
Мы будем пить «Оранжину» из бутылочек.
Мы не будем плакать. Не будем бормотать, что мы ничего не понимаем.
Мы будем целый вечер пить «Оранжину» из бутылочек.
Мы будем говорить друг другу, что у каждого человека есть, по крайней мере, одна жизнь, которая ему подходит, как свадебное платье, скроенное лучшим портным. Мы будем напоминать друг другу, что ей очень нравились ее красные туфли и что она была так красива, что люди, которые на нее смотрели, падали в обморок.
Мы не будем напоминать друг другу о том, что она первая и единственная, кого мы полюбили, и что мы увидим ее в комнатах, в которых она никогда не была, узнаем ее лицо в лицах чужих людей. Этого мы не будем друг другу говорить, потому что это она нас говорить не просила. Мы будем говорить друг другу только то, о чем она нас просила.
Поэтому мы будем сидеть у реки, пить «Оранжину» и есть «Тик-так». И если кто-то нас спросит: «Как такой красивый и добрый человек, как она, мог совершить подобное преступление?» — мы скажем, что мы этого и сами не знаем. Что мы думали об этом каждую секунду, пока не спали, до тех пор пока у нас голова не начала раскалываться, но мы так до сих пор ничего и не придумали.
Мы скажем честно, что ничего не поняли. Что наша вера запрещает убивать людей, но тем не менее мы не просим сохранить ей жизнь, хотя бы потому, что она сама не просила сохранить ей жизнь. Она мечтала, как лама, носиться по горам.
Мы скажем, что хотим только одного: чтобы она была не одна, когда ее легкие разорвутся, как воздушные шары. Что мы будем сидеть у реки с бутылочками «Оранжины» и у нас будут с собой настоящие воздушные шары. Что в какой-то момент сотни шаров всех цветов поднимутся в воздух. Всех цветов: красные, зеленые, желтые, фиолетовые и черные. И потом эти шары вдруг все разом взорвутся, словно один большой фейерверк. Люди станут спрашивать: «В честь чего это фейерверк, разве сегодня Четвертое июля? [3]» А мы скажем: «Нет, сегодня не четвертое июля, сегодня та ночь, когда легкие Кристины разорвутся на куски, словно воздушные шары».
И тогда кто-нибудь спросит нас: «А вы не скучаете по ней, раз вы так ее любили?» А мы скажем: «Нет, мы по ней не скучаем. Мы не можем скучать по ней, потому что она — в нас, она стала частью нас самих». Когда мы говорим, говорит и она. Когда мы смотрим, смотрит и она, когда мы слушаем, слушает и она. Пока мы живы, жива и она. Мы живем ее жизнью. У каждого лишь одна жизнь, созданная специально для него, как подогнанное точно по размеру свадебное платье.
Мы скажем друг другу: «Она была талисманом кегельбана. Ее грудки стоили трех ‘мерсов’ с открытым верхом». Она была красива, даже не то слово. Но мы не Шекспир.
Порой мы лежим под кроватью с карманным фонариком и можем только плакать. Потому что мы считаем, что слезы говорят гораздо больше и имеют гораздо больше смысла по сравнению со всем, что мы могли бы написать. Но она не слышит, что мы плачем. И если бы она даже и услышала, ей было бы все равно, а может быть, ей бы даже показались отвратительными наши слезы.
Поэтому мы пишем ей письмо.
Мы будем сидеть возле воды и повторять: «Прежде чем взять в рот, ты должна посмотреть им в глаза, словно ты хочешь их загипнотизировать, словно ты увидела горящий терновый куст. Кристина была лучшая».
И потом мы снова будем пить «Оранжину» и есть «Тик-так». Пока нас не начнет мутить и не настанет утро.