Выбрать главу

— Ну, стеречь вам с соседом только в Надежкиной лощине да у реки, больше негде, — говорил отец, немножко захмелев. — Скоро вот уборку начнут, на ржище можно будет гонять; ну, а пока там. Да выше по лощине-то поднимитесь, там все трава посвежее…

— Что ж, на Богатые покосы коров не гоняют теперь?

— Были богатые, — усмехнулся отец. — Да ты сам весной был, видел — взять там нечего, на Богатых-то… А стойло все на том же месте, у родничков.

— Знаю, — сказал Николай. — Рядом с телячьим.

— Вот-вот. А из стойла выгоните — так можно и в лугу, у реки, потереть скотину до вечера. В восемь и гоните домой. Мать вон уже и сумку тебе собрала.

— Палка-то есть какая-нибудь, батажок? А то в прошлый раз ни кнута, ни палки; со штакетиной пришлось, пока в лесопосадке не вырезал…

— Кнутишко нашелся, — засмеялся отец. — Твой еще, старый. Полез надысь под насест, к курям за яйцами, — а он под стропилой заткнут, дожидается. Кожа высохла, а так ничего, годится. Ну, думаю, сделаю им стречу — дружок по малолетству, как-никак. Вон он в сенцах висит, в углу.

Николай вышел ко двору покурить перед сном, захватил и кнут. Сел на скамейку и стал разглядывать его в свете, падающем из окон дома. Сыромятная кожа плетенки и правда высохла, потрескалась даже и еле гнулась, на кнутовище, отполированном его и братниной, Федькиной, руками увидел он давно вырезанные их имена… Далеко сейчас Федька отсюда, аж на Дону, в Серафимовиче. И там степь есть, хоть и не наша, не уральская… Ну, а кожа отойдет завтра в росе, отмягчеет. Цел и охвостник, сплетенный когда-то дедом Иваном. Сам старик умер года два назад, осталась одна бабка, и соседское подворье запустело, высокая соломенная крыша сарая, сложенного из белого плитняка, местами прогнила, провалилась, покосились ставни дома и палисадник сплошь зарос голенастым будылистым топинамбуром, похожим на подсолнечник на скудной сухой земле…

Ночь уже наступила, хотя в стороне заката небо еще слабо светилось, синело, на его фоне очень четко, каждым листком видны были тополя и высокая береза соседского сада, сухо шелестящие на легком ночном ветерке с заречных долин. Шелестели и не видные отсюда осинки, неведомо как попавшие и прижившиеся в отцовском саду, лепетали что-то свое, торопливое и бредовое. Во тьме, покрывающей село, жили звуки: вот заскрипело крылечко, стукнула дверь; заливисто затявкала и враз смолкла собачонка, ей на другом конце ответила, забухала басом другая, а потом на луговине перед начальной школой запиликала невнятно гармонь, кто-то праздновал там свою молодость… Поплыл, завилял поперек улицы красноватый светлячок чьей-то поздней цигарки, а за рекой над плоскогорьями понемногу разгоралось тяжелое багровое зарево, осветляя долину и неровные берега — там всходила луна. И от этого неумолимого зарева, от ропщущей несмело и тревожно тишины, залегшей в темноту округи, легкая тоска схватила его за сердце и не отпускала.

Здесь родина моя, родина всего, что есть во мне. Оно потеряно, его не наверстать теперь — но живо. Что-то доживает еще здесь мое, оставшееся навсегда. Его встретишь везде — в уголках заброшенных, заросших муравой и лепешками глухих задворок, где играли мы когда-то, в запущенном родительском саду, на излучине реки, в голом печальном овражке степи — встретишь, узнаешь родное и как можешь поймешь тоску свою…

И от деда Ивана, который умер, в землю ушел — от него тоже осталось. Дом, который он поставил, приготовил ко всем на свете непогодам и обжил, — вот он, рядом. Есть еще камень у ворот, отбеленный солнцем и дождями, на котором он так любил сидеть по вечерам, поджидать собеседников, встречать пришедшую с дальних полей скотину. Где-то живут дети его, помнящие иногда об отцовских руках и о своем роде, и люди еще помнят его, с ними он прожил свою жизнь, оставил часть себя.

Жив еще твой родничок, Иван Игнатьич. Помнится, в последнее свое лето ты опять взял подводу, бригадир, скрепя сердце, выделил тебе пару досок-пятидесяток, и ты поехал и сделал новый сруб для родника. Доски обомшели, прогнили, но держат пока; а осыпь понизу затинилась, камни уже не острые, молодые, а затоптанные, в грязи и коровьих ошметках… А от других родничков ничего не осталось, кроме тины, ледяной от пока еще питающих ее подземных ключей… Жив родничок, сказал он ему в его далекое и неизвестное, и ничего не услышал в ответ, кроме шумов родной природы.

КИЗЯК

Г. Хомутову

I

Еще рокотала в полях тракторами посевная, еще и отца я видел только поздними вечерами, когда возвращался он по ясной весенней зорьке домой, усталый и насквозь пропыленный, пропахший сухим полевым запахом зерна и солидола, — а уже кое-кто из скотников начали возить для кизяка навоз. Возили его с конюшни и от скотных баз, каждый на свое, чуть ли не родовое место, «круг», по берегам нашей глухой тальниковой речушки Заповеди и складывали там в кучи, готовились понемногу. Мать ворчала: