Рабочая пряжка долга, о чем только не наговоришься: и про то, каково-то нынче гусей стеречь, и почем весной картошка на базаре шла, и как, должно быть, баба у Гагарина горевала, пока он там летал, а пуще того мать, ей-то каково было узнать, что он т а м…
— Мы-то хоть не знали, как они там, — сокрушалась тетка Марфуня, разогнувшись, тыльной стороной руки старалась загнать волосы под платок. — Мой-то как вернулся с фронта да как порассказал — я три дни сама не своя ходила; да куда ж, думаю, господь-то глядел?!. А тут кто-ё знает, что он там найдеть?
А мне все труднее становится. Первые кизяков двадцать я легко отнес, не очень устал и на пятидесяти. Но ближе к сотне дело стало продвигаться не то чтобы тяжелее, но медленнее. В круге нашем, вприкидку, две с лишним, а то и три тысячи кизяков, да завтра еще один такой же надо измять и переделать — тяжело… Ну и что же, что нас пятеро — до самой ночи за глаза хватит, намучаешься.
Все чаще я об этом думаю, и все тяжелее работать, — а круг, кажется, и вовсе не убавляется, конца-края нет этому навозу. Наложил, умял, загладил, понес… И опять накладываешь, стараешься побольше отхватить от круга, но в станок только половина лезет; со злостью тыкаешь кулаками, сверху печет, ни ветерка, и никто на тебя внимания не обращает, не видят, как ты тут маешься — каждому самому до себя. Глаза бы не глядели на эту работу. Куда лучше возить его или мять. Или, положим, из сарая вычищать, это куда легче. Там прохладно, и никто за тобой не гонится; и стараться при людях не надо, как здесь: нынче не сделал, так завтра докончишь… Наложил — умял — загладил — понес. И еще. И все время нагнувшись да нагнувшись, неба не видишь.
Кизяк, слышал я, и в соседних селах уже делают и, наверное, везде, по всей стране — самое сейчас время для него, пока сенокос не начался. Да и куда без него, дров разве напасешься? Это все леса, которые смутно я себе представляю, порубить надо, тогда только хватит. Вот дед — тот вряд ли делает, они углем топят, наверное, как у нас в кузне. Приехал бы да помог. Не-ет, дед не приедет, не заставишь. Отец поминать о нем не хочет, молчит, лишь выпимши когда скажет, а так ни слова. И мы все тоже молчим, нельзя. Да и кому такой нужен он, дед, — мне, что ли? Он там кино на дому смотрит, а я здесь — работай, какой он дед…
Я смотрю на соседский круг. Девчонки те, сверстницы мои, тоже устали, непослушными ручонками укладывают, уминают навоз в станке и поднимают его с натугой, несут перед собой торопливыми шажками, откинувшись назад и пошатываясь, тонкие как тростиночки под тяжелой этой, в треть пуда почти, ношею… Они уже и не отстраняют от себя станки, сил нет, платьишки их на животах все как есть в навозе, и мои штаны и майка тоже…
И первой эту мою усталость замечает мама. С пытливою полуулыбкой-полужалостью смотрит она мне в глаза, говорит вроде бы весело:
— Ну как — идет работка-то?! Ну, и слава богу. Ничего: глаза страшатся, а руки делают. Сейчас он у нас запищит, круг-то… — И вдруг вспоминает: — Господи, жарит-то как — дыханьюшки моей нету! Сбегал бы ты, сынок, за водой — вышла вся в чайнике, выпили.
— Вот-вот, — поддерживает ее тетка моя, Марфуня, и кричит соседям нашим: — Вы-то как там — с водой? А то пусть молодяка наша сбегает в село, к колодцу, — как оно будет хорошо, холодненькой-то!
— А и то, — соглашается хозяйка Печкиных. — Ну-ка, девки, слетайте-ка с женишком… Хорош женишок, ты гли-ко — не хуже тещи кизяки кладет. А засылайте к нам сватов, под осень?!
— Ну и что ж — и зашлем! — с веселой уверенностью говорит отец и разгибается, смотрит насмешливо и ласково, руки у него, как и у всех, чуть не по локоть в навозе. — Залог ваш, утиральники готовьте, нечего и медлить.
— А у нас есть, хоть сейчас!
— Еще чего!.. — ворчу я и что есть силы хмурюсь, показываю всем, что этим меня теперь не проведешь, нечего понапрасну болтать; а на девчат не могу, не хочу смотреть — стыдно… Что за народ глупый, думаю: ведь знают же, что маленьких не женят, не испугаешь меня теперь этим — а болтают… Прямо какие-то непонимающие они, все на что-нибудь девчачье намекают — дались они им, эти девчата!
От колодца мы возвращаемся, когда уже по всей округе вовсю завечерело. От круга всего ничего осталось, один мысок, бабы обложили его своими досками вкруговую, добирают остатнее — и я будто в самом деле слышу, как он пищит, круг, жалуется, добиваемый сильными, со стороны глянуть — словно бы и неуставшими руками матери моей и теток. У соседей кусок еще порядочный, но там, глядя на ночь, тоже торопятся, работают уже молча — усталь свое взяла, не до разговоров.