Он просыпался медленно, натуженно, будто всплывал из вязкой неодолимой глубины; и все никак не мог понять, где он. Что-то гудело и ныло вдалеке, над ним шуршало — но все это глухо и словно вне его, на какой-то иной поверхности, в страшном отдалении. Он и тела-то не чувствовал — было одно разбитое, затянутое сонной прострацией и цепким ощущением безысходности сознание — ему пусто и безотрадно, будто он уже умер…
Он долго лежал так, все ждал чего-то, наверное мысли, и потом понял: надо что-то делать, обязательно сделать что-нибудь. Он застонал, дернулся, и тогда начало туго, с глухим как шум в ушах протестом просыпаться тело. Он ощутил, как не то замерзли, не то затекли ноги и спина; испугался, сдвинул руки, облокотился на них, пытаясь вскочить — но тотчас уперся головой в солому и все вспомнил. Вспомнил с тягучей неохотой, с такою, что хоть плачь. Он опять со стоном — не удержаться — согнулся, потом разогнулся на своем ложе.
Было душно, сперто, от его движений поднялась колкая пыль. Он заторопился узнать, не застудил ли спину и как с ногами, не отморозил ли; и когда оказалось, что все вроде бы в порядке и что в стогу даже сравнительно тепло, то облегченно вздохнул, прикрыв лицо и рот ладонью…
Но только что происшедшее, этот странный, зловещий во многом сон не отпускал его, не уходил из памяти, а стоял перед глазами излишне четкий, явный, как факт: голубой полуденный туманец, Саввушка (в нем что-то дрогнуло), небо и неестественно, до едкости, зеленая трава… Он ругнулся вслух, яростно сплюнул в солому; но и голос, казалось ему, еще не проснувшемуся до конца, не выходил из него, не звучал извне, он был в нем самом, он был тоже одной из тех невеселых, жутких мыслей, что будто неведомые рыбины всплыли из темных глубин сознания наверх, путая, сбивая и пугая ближние практические мыслишки, точно рыбью мелочь…
Тогда Семен заругался, отчаянно и отвратительно, заворочался, встал на четвереньки и полез напролом к выходу, плечом и головой проталкивая соломенную пробку наружу. В открывшуюся нору тотчас замахнул будто только этого и ждавший ветер и посыпал, посыпал мелкой снежной крупкой. Семен раскрытым ртом жадно хватал свежий острый воздух, мотая отяжелевшей головой, откашливался, схаркивал, бессмысленно глядел в крутые всплески, в сплошную пляшущую завесу бурана. Вспомнив, присмотрелся к светящимся стрелкам часов — пятнадцать минут третьего. Понемногу отходя, выкурил две папиросы кряду, и все поглядывал на темный силуэт полузанесенного трактора, и опять неохотно залез в свою нору, заделал вход соломой, обдергивая ее над головой, расширяя себе место.
Долго потом еще Семен лежал, отдыхал, стараясь думать о чем-нибудь постороннем, отвадить сон; но не было сейчас и не могло быть ничего постороннего, все сводилось к одному. Он никак не ожидал от себя такой чувствительности, ребячьих страхов. Мура всякая, Саввушка, туман этот голубой — откуда все? Ото сна это, решил он наконец. Во сне человек всегда такой… слабину дает, и душа его тоже ребячьей становится, тонкокожей: об любой сучок одерябаешь, слезами обольешься. Тем более нервы у него стали — не нервы, а старая куделя…
Потом он подумал о том, что творится сейчас в селе. Если Мамыкин не догадался позвонить в Подстепки, то мужички теперь протопили печки и дрыхают себе под ватными одеялами, знать ничего не знают и знать не хотят. Конечно, переспать-то и он переспит, лишь бы не мороз. А то и солома не спасет. После войны, в сорок девятом (в сорок девятом ли?), в соседнем колхозишке расчали один зимний ометик — а там человек, колода колодой…
Ну, а позвони Мамыкин — чем лучше-то? Куда они поедут искать его — вдоль дороги? Так он теперь от дороги утелепал, с собаками не разыщешь… Он представил, какой переполох устроил своим звонком Мамыкин: тревога почти не перестающего бить правленческого колокола, напряжение, испуганные лица людей, слышащих отдаленные клики беды. Крестятся бабы, каждые пять-десять минут сипло и тупо вещает местный радиоузел; на буранной улице, видит он, возникает какое-то движение, проступают, теряются во мгле и снова появляются в разных местах мутные сплошные пятна фонариков и «летучих мышей», стекаются к правлению. Мужики хмуры, подавлены: им предстоит часов пять-шесть блужданий в открытой степи, тяжелой и, знают они, бесполезной работы, потому что найти пропавшего в буране — очень редкая, очень большая удача. Трактора они не станут заводить — не время, а пойдут проселком пешком, развернувшись в зыбкую цепь. В такую погоду они пройдут три, от силы пять километров, вскоре утомятся; некоторые отстанут и сразу же, не мешкая, постараются вернуться домой. Потом вернутся остальные; посидят еще в правлении, отбуркнувшись от баб, и пойдут по домам досыпать, проживать такие вот, обычно в селе недолгие, тревожные дни. Правда, теперь согласятся на том, что утром они выедут на тракторах и уж его-то красный «семьдесят пятый» найдется, надо думать, быстро. Что и говорить, Семену еще повезло. Плохо, когда человек один: присыпет снежком — и нет его, наступить можно и не заметить…