Выбрать главу

Он больно, раздирающе больно и ненавистно затосковал по утраченному, завозился в соломе, сжимая и разжимая кулаки, и быстро сник, застыл, подчиняясь какой-то новой, непонятной, но более сильной окоснелости, бездумной и в своей пустоте страшной, как бездна под ногами. Ему надо бы крикнуть, заорать, вскочить на ноги, выматериться — но нет, это только бледная тень мысли прошла где-то стороной, не задев ничего, но лишь дав понять самое себя. Он оцепенел и ждал, а над ним нависала и нависала, давила несметною тяжестью своей тьма; и сам он уменьшался, съеживался, сходил на нет, до точки, и терялся в снежном разливе; и снега колыхались, как море, уже убаюкивающе и бездумно, несли его в бледные лунные зарева, в безвоздушность, в безощущение самого себя — не страшно, а покойно и неощутимо. Опять прошла, словно дым пронесло, неверная мысль: «Алала, господи, алала. Что же это творится такое, а?» — но без выражения, слабо и бесплотно. Он плыл поверху всего, над всем и чувствовал свою высоту и знал, что внизу чернеет и притягивает понемногу и губительно земля — где стоят хранящие тепло и свет дома, где ухаживают за скотиной и по зимним вечерам подшивают валенки, режутся в карты или рассматривают, осторожно поддевая заскорузлыми пальцами листы, сыновние дневники…

Эти земные, ни с чем не сравнимые и ни на что другое не похожие образы словно придерживают, колышут гладь бесплотного неживого полета его. Он начинает падать вниз, сначала замедленно, а потом все быстрее, стремительнее — в мгновенно замелькавший калейдоскоп памятных картинок, ощущений злых, резких и тревожных, как звук трубящего «Подъем!» горна, в разноголосицу, гам, хохот и плач земной жизни, в жизнь.

И уже памятно зеленеет трава Саввушкина рая, и он стоит один под разверстым от края и до края одиноким холодно-голубым небом; и хотя где-то рядом, то ли за какой-то стеной, то ли за толщей соломы, несутся звуки этой страшно живой неугомонной жизни — он стоит один, и ищет, и никак не может найти того, кто бы мог помочь ему. Он с кем-то ругается остервенело, с кем-то молчит и работает, а кругом пустота, разгул ледяного до голубизны неба и Саввушкина трава на невиданно жирном, так и не засеянном ничем Дерябиным черноземе… Ему становится все хуже и хуже — чистый ледяной невдыхаемый воздух замерзает вокруг него прозрачнейшей глыбой, его сводит холодом, страхом и безнадежностью, он продолжает еще что-то делать, но все это уже давно ненужно и им же когда-то перечеркнуто навеки, навсегда. Он пытается плакать, но слезы не идут, а только собираются в груди тяжелым неразрешимым комом. Он хочет плакать — но истинных горячих, обжигающих, омывающих душу слез для него никогда не было, и так и нет…

Очнувшись, он с трудом понимал, что морок взял, втянул его в себя со страшной, не знаемой до сих пор силой. Он вылезал из стога наружу, курил, тер лицо снегом, со страхом, даже с суеверием смотрел в неутихающий буран — почерневший лицом как чугун, с неровной поседевшей щетиной и блеклыми, вымытыми страхом глазами — и снова залазил, огребаясь и торопливо заталкивая соломой проход, в свою нору, даже не думая куда-то трогаться от стога днем. Покорный всему, слушал Саввушкины тихие, доходившие словно сверху речи — принимал все, будто лечился, ждал, терпел, мучился, но не исцелялся. На исходе вторых суток он в который раз выбрался наружу. Буран перешел в липкую снежную пургу. Ну вот, скоро и кончится буран, скоро кончится, подумал он без всякой радости, равнодушно. Вот и кончится скоро. Морок прошел, истощил, источил самое себя, и Дерябин почувствовал, как он неимоверно устал. Он уснул тут же, у входа, но от холода сумел вовремя очнуться и снова уполз в нору, Там он мгновенно забылся крепким чистым сном, без мыслей и сновидений.

Семена Дерябина искали все эти полтора суток, почти беспрерывно: ходили пешими, высылали трактора с набитыми людьми прицепами, облазили все окрестности. Когда еще через несколько часов он проснулся на лай собаки и выполз на белый свет, буран уже кончился, кругом звенела пасмурная тихая белизна, а у трактора и вокруг стога стояли люди, нашедшие его, и смотрели на него. Он по-звериному выполз из норы; никто не мог почему-то кинуться или двинуться к нему, и он, пошатываясь, встал, обвел всех ввалившимися, настороженно ждущими и неверящими глазами, сделал шаг-другой, исхудавшими темными руками намертво захватив пучки соломы, — и упал на колени бесслезно и немо, будто подрубленный.