— Перемоглись?
— А куда ж денешься — перемоглись. Летом, когда еще работа была да зелень — так-сяк; а зимой маманя сшила нам с сестрицей ряднишную сумку, ну и пошли по дворам. Нас все время Хохлишки выручали — есть здесь за пятнадцать верст селения такая. А потом еще Максимово, там тоже хорошо подавали. Перемоглись. Да и легчей с грызей ходить, чем работать. А маманя наша куда с умом была: ты, грит, медаль свою, медаль повесь, все больше дадут… Ну дак не мы одни. В ватажки собирались, чтоб, не дай бог, в дороге не замерзнуть. Раз идем так, в Куртуны, а навстречь другая. Не толчитесь понапрасну, говорят, мы уж там побывали. Ах ты, беда какая! — повернулись да и пошли, а ведь уж верст никак двадцать прошли, у самой околицы были… А когда сестрица ноги под весну пообморозила, так и отказалась я совсем: лучше, думаю, кору толочь буду. И тут как раз семена веять, тут мы и ожили немного. А сейчас вот куска хлеба не ценим, особо городские, молодые эти. У меня кум в городе вашем работает, сор всякий собираит и вывозит; так, говорит, порою прямо буханками вываливают, безо всякого стесненья. Кум-то им свое говорит, а они — свое: если тебе, говорит, жалко, так бери да ешь — что ж, мол, смотришь-то… Вот какие люди пошли.
— Да что люди, — сказал он. — Люди-то, в общем, те же — времена другие.
— Вот я и говорю — больно уж скоры они, забывать. Нельзя ничего забывать, всему надо счет вести. А то на всех углах кричат — все «мы», да «мы», да «мы»!.. Кричать всякий сумеет, а ты вот попробуй проживи. Ну как, согрелся маненько?
— Согрелся, спасибо.
— Не на чем, милок, вода она и есть вода. Ложись-ка. Я вот тебе на маманиной кровати постелю, подушку большую принесу — поспи. Там тепло, за печкой-то. Вздумалось тебе ходить, холода собирать.
— Спасибо, теть Мань.
— Не на чем. Вот когда степлеет, тогда и ходи. У нас тут лесок, за речкою; так-то сладко там осинки шумят, прямо баюкают. Сроду я там в девках одна сидела, суженого ждала… — Она засмеялась, отдувая чайный парок над кружкой, застеснялась сама себя — даже покраснела немного, глазами блеснула. — Он и пришел, с костылем. Ты мне, грит, покосы тут не мни, девка, не приваливай, после тебя траву, грит, никакой косой не возьмешь, не подымешь. Марш отседова! Ну, раз, другой так, а потом и пришла я к нему, в этот вот дом. Он, Петро-то, хроменький с войны пришел, а жену совсем недавно перед этим похоронил, от грызи померла. Видно, говорит, на роду это мне, с грызными жить. Хороший был мужик, и молодого не надо. Двоих парнишек на ноги поставил, в городах теперь. Бывает, приезжают, особо младший, Саня, который при мне вырос. Ты, грит, мне только там и стели, на бабкиной кровати — как в колыбельке там, печь пошумливает, и уж больно сны мне там хорошие снятся… Одна я у них осталась.
Она выбрала со своей, заправленной по деревенской моде кровати подушку помягче (пощупала, видел он, хотя знала их, должно быть, наперечет), двумя-тремя привычными движениями взбила ее и понесла за печку. Достала из сундука и туда же отнесла и легкое, которое она каневым называла, одеяло, сказала:
— Как раз под этим одеялом Санек всегда спит. У самого уж дети; а ночью встанешь, глядишь — разбрыкается во сне с жару, ну прямо как дитя… где подушка, где одеяло — не поймешь. А женка его жару не терпит, не могла, на полу всегда ложилась. Я уж ей и так, и сяк: гости вы, мол, зачем же на полу-то? — нет, не хочет на мою. Я, грит, молодая, у меня бока мягки; а спать захочешь — и на бороне уснешь. Так и спала… Давай, сынок, ложись; а я на базу сбегаю, пораньше созывают чтой-то. Может, окно шалью закрыть, от свету?
— Нет, не надо, спасибо.
— А то закрою. На улице-т сейчас прямо и выглядывать неохота, такая погода. Спи.
Он слышал, как, немного погодя, стукнула избяная дверь, щеколда калитки брякнула, в одинарные окна сыпал, стегал холодный дождь. Тетя Маня, Марья Федоровна, опять ушла в него, как и рано утром уходила. До скотных баз было минут двадцать быстрой ходьбы по-над рекой, тропкой, то и дело ныряющей под выстуженные, день и ночь шумящие кроны дерев. Ему представилась все та же, рябая в затишках, под крутями, и с мелкими и злыми бегучими волнами на ветродуях вода, холодный сырой ветер, небо высокое и неспокойное — и не было, не оказалось вдруг в нем сейчас ни этого звериного инстинктивного смятения перед непонятным бытием своим, ни сожалений о себе и других. Оставалась тревога: но с ней, знал он, ничего ему не поделать — ни здесь, ни в городе, нигде на свете. Он подумал, что вряд ли уедет нынешним вечерним поездом — вряд ли и что сюда, по-доброму, надо бы почаще приезжать, места здесь хорошие и люди тоже, проще и лучше. Здесь проще жить, вот что тебе нужно — хотя бы на время. «А ты попробуй, проживи…» — вспомнил он хозяйку тетю Маню. Да, попробуй-ка…