И ведь дурь же, дурь, истово соглашался он с самим собой, дурь гольная! Зачем это тебе, не пойму. Ладно бы парнем был, а то ведь ну никакого смыслу. Что дочери-то твои людям тогда скажут, ты подумал?.. Видно, так вот человек и решается ума: все думает о чем-нибудь одном, а про другое забывает; глядишь — и уже ненормальный он, спятил. А он просто думает про одно и то же, никак с этого места сойти не может… Оглядывайся, друг, почаще, про другое не забывай. Иначе такое наворотишь себе на горе, людям на потеху — что нерасхлебаешься потом… Да и как она дознаться могла, язва?!
Нет, не скажет Раиса, уже трезво стал думать он. Не должна вроде бы. Да и так она это… чтоб меня подзудить. Поймала как маленького. Его уже досада брала за свой испуг: так бывает, когда мелкая шавочка, подобравшись, брехнет — и вздрогнешь весь, больше от неожиданности, чем от опаски: и досада возьмет, как увидишь собачонку… Ну, а что кончать надо — это он понял. Всему свой срок; и заглядываться, думать о чем-нибудь таком — пустое дело, все равно что весной озимые сеять: зерна не будет, одна трава…
Ведь уже до того дошел, что за себя самого стыд разбирает, додумывал он, погоняя Шабуню, остывая понемногу. Черт знает, что за натура такая: вечно что-нибудь втемяшится… Пора бы поумнеть.
Шел домой Никита своим огородом, стежкою, натоптанной за зиму до выпуклости. Слюдяно, сплошными полями, блестел наст, ветерок стих, и над крышами села от дальних посеревших колков до пустынно-белой зимней реки и плоскогорий за нею в светлой кисейной наволочи сонно расплылось, притихло и будто остановилось солнце — покой, белизна, немартовская теплынь. Никита расстегнул ватник, сбавил шаг.
Он как-то скоро отошел душой и на Райку уже так не досадовал — что с нее взять, с вдовы соломенной; ей теперь только и осталось забавы, что на других смотреть… Удивительным было даже, что наперекор всем волнениям, стыду и раскаянию, испытанным недавно, он не ощущал в себе той похмельной мути от неверно содеянного, которая долго в таких случаях не оседала потом, не давала покоя душе. Будто ничего и не случилось, и та, утренняя благодать не покидала ни его, ни окружающее, предвесеннее… И если и осталось что от происшедшего, то самая малость, легкое неудобство пополам с приятно тревожащим, теплым, обещающим какую-то надежду и радости впереди — как перед большим праздником, не занятым работой… От этого легко, странно было ему, немного стыдно даже; и он начинал понимать, что все это — Райка, ее сочувствие, хоть мнимая и насмешливая, но готовность помочь ему. Черт баба, думал он неловко, с невольной благодарностью; надо же удумать такое — записочку!.. И бабенка-то пуд с косырем, глядеть не на что, а все вот ей хоть бы хны… Куда как легче таким живется.
Не скажет она. Если подумать, тут и говорить-то не о чем. В другой раз и этого не будет, хватит. Не для того век свой жил, чтобы позориться под старость.
Не для того, это верно. Ну а вообще для чего?..
Думал он, и не раз. Правда, сбивало его почему-то все время: думал не столько о том, для чего жил, а как прожил. Да и не было между этим, чувствовал он, такой уж большой разницы; есть же приговорка такая — как жил, так и умер… А о том, для чего человек живет, вообще мало кто знает — разве что ученые какие; нечего тут и задумываться.
Вот и еще подумай — как? Тут всегда найдется что вспомнить. С человеком за жизнь, оказывается, столько всякого случается, что только начни ворошить — и сам удивишься, как много позабыл. Но главное-то пока держится: кое-что из ребячества, служба, немногие поездки. Потом гулянки вспоминаются, дети свои, люди там и всякие другие случаи… И работа.
Да, работа… Так вот вышло все же, что кроме нее — легкой ли, трудной, но всегда нужной, от которой не отвертишься, которая все силы твои берет, он ничего порядком, считай, и не видел. Везде работа, куда ни оглянись. В молодости, правда, она его не так тяготила, силы, слава богу, хватало; и сейчас он еще в ладу с ней живет, привык давно; но кто сказал, что она ему так вот уж и нравится, вся эта целодневная канитель и в колхозе и дома?.. Спору нет, хорошо утречком выйти и косой по росе помахать. Или дровец поколоть, к каждому чурбачку со своим подходом — такой работой он готов хоть всю жизнь заниматься. Ну еще найдется таких дел с пяток, — а остальное? В грязи, в пыли, без передыху всю жизнь, — кому и как любить такую вот работу, которой куда как больше, чем приятной?.. Что ни говори, а ведь так он и прожил все свои годы, и все соседи его не лучше, а разве так он хотел бы прожить? Нет.