«Врет он, — думал Гришук. — Как он спасет, когда там — ружье… Волну пусть бьют, пожалуйста, так ей и надо; а Лютого жалко. За этого кобеля бывшему хозяину, Анисину, пастухи по пятьдесят рублей давали, так Анисин и слушать не хотел, потому как сам пастушил и без него был как без рук. Не жалел, бил чем ни попадя, а вот теперь ни денег, ни пса, — сбежал Лютый на скотомогильник. Да и другие не от хорошей жизни оказались там, и в компании им куда лучше».
Гришук не успел додумать, потому что в сенях брякнула щеколда, дверь, сыро скрипнув, открылась и в кухню ввалился Кузька. Круглейшее, в плоских конопинах лицо его было бледно от торжества, быстрые глаза зыркнули туда-сюда по занавескам и запечью, Гришук вдруг все понял — облава.
— Ну, ты что?! — хрипло и сварливо крикнул Кузька с порога, завидев его. — Проспать хочешь, да? Тогда как хочешь, а я побежал. — И сделал обманное движение назад, в сенцы. — Ну?!
— Подожди ты, — возмущенно взмолился Гришук и кинулся к печке, за валенками. — Вот ведь… я же не знал!
— Да-а, конечно, ты не знал, а там уже народу полна пажа. Где фуфайка? — И принялся помогать ему одеваться. Гришук уже не думал, что ему вечером скажет мать, торопливо рылся в груде одежды. За печкой недовольно завозилась бабка, послышалось ее сиплое со сна: «Родимец вас… Гришка, кудой ты?..» Гришук, не отвечая, выскочил следом за Кузькой наружу.
Тот молча сунул ему в руки запасенную палку. Они скорым шагом, хотя Гришук и прихрамывал, прошли до проулка, обогнули навечно врытый на углу старый мельничный жернов, выбрались на дорогу, ведущую через плоскую заснеженную пажить к скотомогильнику.
На задах у ближнего плетневого сарайчика и сваленных бревен стояло человек пятнадцать ребятни и взрослых, почти все с дрекольем; курили, переговаривались, поглядывали на видневшийся в конце дороги, в полукилометре, пятнистый от снега гребень скотомогильника. Низкое, набухшее серой зимней влагой небо крыло степь однообразно ровно, далеко, и сам свет, что шел сверху, тоже был какой-то серый, сумеречный — будто через немытые маленькие оконца доходил сюда. «Ну, вот — собрались, — с запоздалой обидой на дружка подумал Гришук. — Постоят тут и разойдутся, а мне объясняйся тогда с мамкой. Ладно бы — облава, а то из-за пустяка».
Посередине толпы стоял с закинутой за плечо малокалиберной винтовкой Васька Котях, высокий тощий парень, горбоносый и суровый. Мелкашка, отсвечивая коричневым густо-прозрачным прикладом и вороненым стволом, молчаливо смотрела на чесанки окружающих, а ее владелец строго и с неохотностью говорил:
— Задумка эта ваша задумкой, но чтой-то не верится, что ко дворам побегут. Учуют, стервозы.
— А я тебе говорю, что побегут! — Конюх злился, и лицо его, такое всегда простоватое, даже безалаберное, было сейчас тревожным и сварливым, и все время морщилось, будто он никак не мог проглотить что-то и теперь вот мучается. — Тоже мне — не побегут!.. Как миленькие пойдут, ежели с тылов пугнуть как следует. Они и в прошлый раз — Понырин вот не даст соврать — тоже впоперек улицы в лозняк, на Крушиниху, пытались уйти, потому как им больше деваться некуда. Во дворах будем ждать, только с одним уговором — не шебуршеть! — Он обернулся к Понырину. — Ты тогда их стрелял, лет семь тому назад — скольких убили?
— Черт их знает… штук пять, однако, не мене.
— Да тут народу-то, — опять усомнился Котях, пренебрежительно покосился на ребятню. — Одни едоки…
— Счас подойдут, не бойсь, — сказал Понырин, доставая деревянную, захватанную руками табакерку. Придерживая поставленную прикладом на валенок двустволку, захватил щепотку, большим пальцем заправил обмохнатевшие ноздри, потянул носом и, не чихая, но судорожно позевывая от табаку, досказал: — Набегут — не разгонишь. На дело нет, а на безделье… найдутся охотнички.
— Тьфу ты, черт, — нервно сказал конюх, с неприязнью посматривая на сиволапого неприбранного Понырина, на его заносистое, с неопределенной ухмылкой обрюзгшее лицо, — опять начал нюхать. И когда ты нюхать перестанешь дерьмо всякое?!