Выбрать главу

— Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небеснаго водворится…

— Речет Господеви: заступник моей еси и прибежище мое, Бог мой и уповаю на Него! Яко той избавит тя от сети ловча и от словесе мятежна… Плещма Своим а осенит тя, и под крыле Его надеешися; оружием обыдет тя истина Его. Не убоишься от страха ночнаго, от стрелы летящий во дни; от вещи во тьме преходящия, от сряща и беса полуденнаго…

С нарастающим гулом, грохотом, покрыв собою все, пронесся поверху вихрь воздуха, огня, бензиновой гари, и читака подняла свой голос, негодующе-кроткий и слабый:

— Яко ты, Господи, упование мое, Вышнего положил еси прибежище твое. Не приидет к тебе зло, и рана не приближится телеси твоему… да никогда не преткнеши о камень ногу твою… На аспида и василиска наступиши и попереши льва и змия…

Снова загудел, задрожал от земной ревущей тяжести мост, воздух сам и берега, колыхнуло землю; на миг темнее будто стало, сумрачней, словно свечу задуло, и читака опять подняла голос и почти кричала…

— …Яко на Мя уповах, избавлю и его, покрыю и его, яко позна имя Мое!..

И все время, пока внизу читали и пели, кропили, крестились сами и крестили, поверху безостановочно шли и шли тяжелые машины — видно, проходила какая-то колонна.

НА ГРАНИ

Октября начало. От взрыхленной, в кучках высохших картофельных плетей земли до самого неба с поблекшим, нежарким солнцем стоит, блестит паутиной большая предзимняя тишь. Давно ушли с опустелых огородов люди, сделав свое дело; только на одном из дальних копается еще фигурка, срезает и сносит дозревшие, темные и уже скрюченные заморозками шляпки подсолнухов. Ближе к улице, в огурешниках, в застывших полуоблетевших калинниках людей видишь чаще. Там рубят капусту, скатывают тугие, хрусткие, измазанные черноземом кочаны в кучи или обирают посветлевшие калинные кусты; но то ли они это тихо делают, то ли сам воздух, студено-прозрачный и одновременно плотный, как стоячая вода, не пропускает никаких звуков — тишина.

Это самая странная и очаровательная пора. Будто жизнь временно притихает перед затяжной осенней слякотью, будто отходит в сторону, чтобы осмотреться, все сделанное оглядеть. В этом сосредоточенном, вприщур, взгляде замершего в высоте солнца на широко и устало раскинувшуюся окрестность, оголенную листопадом, в трезвой грустной ясности увядания есть сила неодолимая, властная над любым сердцем; и ее не минет ни один человек, нечаянно или по воле все той же прощальной думы забредший сюда, на дальние огороды, покосы, на берег недвижной студеной речушки с утонувшими желтыми листьями на близком дне… Запах земли полнит все, он вездесущ и, кажется, много родней, чем весной; и яснее, чем когда-либо, понимаешь, что все это из земли, и все мы тоже от земли, от ее одинаковой и нелегкой щедрости ко всему живому.

А в саду полное уныние и неразбериха малинника и крыжовенных колючек, горький осиновый настой, спутанная, прибитая утренником трава у тропки. Заглянул я в старый, мертво замшелый сруб колодца, там стояла темная ненужная вода. Стронутая мною бадья долго-долго качалась в пустом осеннем воздухе, средь молчанья, средь всего тихого мира плетней, жухлых травяных остовов, паутинных миражей… Не будет ни вечера, казалось, ни зимы, все останется так вот, как есть, на самой грани. Качается бадья, медля, совсем почти останавливаясь, точно сберегая отмеренные всему, и нам тоже, минуты покоя, вольности и чистой души…

Вода и огонь правят миром. Средоточие, исход их вековечного боренья есть земля. Как огнепоклонник, готов часами я сидеть у костра, слушать его и молчаливую, редкую на голоса вечернюю степь, смотреть в розовое, пышущее жаром нутро его, следить за перебегающими по углям светлыми искрами, и все во мне тогда инстинктивно, противу рассудочности, поет славу, гимн пресветлому Огню, исцелившему моих незапамятно давних предков от мрака, холода и стадного одиночества… Или пречистой Воде, когда на долгие дни кругом зной, зной без конца, без облаков, и посередине степи, по стрежню всех моих помыслов, вконец обедневших желаний течет едва ли не пересыхающий ручеек, а я стою на коленях, черпаю шершавым пряным лопушком и пью, пью до изнеможения и усталости в горле, и с каждым глотком все более становлюсь тем, что я есть — человеком, у которого, кроме жажды, есть и все остальное.

Земля сильнее всего этого. Ее зов живет в человеке всегда, чуткий и щемящий, и просыпается по первому призыву жизни и самой природы — будь то осенние обвалившиеся берега родины, радость первой проталины, целинной ли борозды. Еще лет полтораста назад, когда корчевали здешнюю урему и великими трудами давался каждый клочок чистой пашни, ходила, сказывают, меж поселенцев вера, что корчеванием, очищением земли любой, за малым делом, грех свой покрыть можно. Верили искренне, истово, и работали ради пашенки так, что с лихвой перекрыли все грехи свои перед нами, своим потомством. Чем-то мы заслужим такое прощенье?..