Никто из приходящих к нему не мог предугадать, в каком виде профессор возникнет на пороге. Он мог появиться в черном смокинге и галстуке бабочкой, а мог и в застиранных, довоенного покроя трусах. Иногда он приходил на лекцию в выгоревших спортивных шароварах, но нежданный поздний гость мог застать его в замшевом охотничьем костюме с хлыстом у пояса, ножнами и кинжалом в них, хотя ни на какую охоту Красильников никогда не ходил, да и вообще никуда не собирался, – впуская гостя, он кричал: «Только пять минут! Слышите? – шесть! Я уже выпил кефир!», после чего, не давая гостю вымолвить слова, подробно объяснял, что традиционный стакан кефира, в результате многолетнего предпостельного употребления, стал безотказным условно-рефлекторным сигналом и действует на его организм как сильнейшее снотворное. Это разъяснение занимало не меньше трех-четырех минут, так что едва гость открывал рот, чтоб сообщить цель визита, как шесть обусловленных минут истекало и Красильников бесстыдно засыпал на глазах у пришедшего в своем элегантном охотничьем костюме – кинжал бесполезно покоился в ножнах, хлыст свисал до пола; гостю ничего не оставалось как уйти, впрочем, люди с развитым музыкальным слухом предпочитали задержаться на несколько минут, чтоб послушать замечательный красильниковский храп, о котором и по всему миру ходили легенды, – собственно, звуки, издаваемые Красильниковым во сне, нельзя было назвать храпом: нежностью и красотой они напоминали стон очень юной девушки, никогда не певшей со сцены домов культуры популярные песни, в тот единственный в ее жизни час, когда она, забыв все на свете слова, начинает выражать свои чувства без них.
«Вы обессмертите свое имя! – прокричал Красильников, размахивая арабским мундштуком, в котором дымилась французская сигарета. – Если, конечно, у вас получится. Но даже если у вас не получится, я все равно буду рад, что вы попробовали».- «У меня получится,- пообещал Верещагин и похвастался: – Я – везучий».
У него не было никаких оснований так говорить, он просто хотел ободрить своего учителя, но Красильников как раз наоборот – очень огорчился. «Это же совсем плохо,- сказал он.- Вы говорите правду или шутите? – И потащил Верещагина к окну.- Давайте сюда,- говорил он,- здесь посветлее. Успокойтесь, это совсем не страшно».
Он стал больно ощупывать верещагинские скулы и череп, бормоча при этом, что в свое время прошел курс физиогномики и френологии у лучших представителей этих наук и сейчас все скажет точно. «Ваш зенит – в закате,- объявил он, заламывая Верещагину веко.- Не кричите, это совсем не больно. До заката вы будете неудачником, и это к счастью. Не дай бог, вы были бы везучим, тогда вы – тьфу, тогда вам грош цена!»
Из окна Верещагину была видна улица в сером асфальте и маленькая белокурая девочка, бредущая вдоль урн. Ее сопровождал огромный чуткий дог, преграждавший путь девочке каждый раз, когда та слишком близко подходила к обочине, и с мягкой непреклонностью оттиравший ее обратно на середину тротуара. Он охранял девочку, был приставлен к ней родителями и держал подальше от опасной проезжей части дороги,- видно, что-то понимал в машинах. Зеваки толпой шли за этой парой, громко выражая свой интерес и удивление и нисколько не печалясь тем, что портят ребенку судьбу: девочки, растущие под восклицания, вырастают в капризных женщин, а мужчины, рожденные ими, истеричны и рано лысеют.
«Из вашего окна я всегда вижу одну и ту же собаку»,- сказал Верещагин. «Удачливость – это забвение божье,- отозвался Красильников.- Для каждого дела Бог посылает на землю двоих. Ему нужен только один, но Бог думает: «Мало ли что…» – и посылает двоих. Он следит за их рождением и детством, а потом выбирает одного, лучшего… Второго же отстраняет, отбраковывает, вычеркивает из списка, и этот вычеркнутый начинает жить легкой жизнью, он становится счастливчиком, все называют его удачником и везунчиком… Вы видели на заводских свалках ржавые бракованные колеса? С ними люди поступили как Бог с худшими из нас. Конечно, колесо на свалке может думать, что ему повезло: его товарищи трясутся по ухабам, изнашиваются, стонут от перегрузок, тогда как оно нежится на солнце и только медленно ржавеет, ожидая переплавки. С ним не случается аварий… Счастливчику Бог не разрешает страдать, потому что другой делает это лучше».
«Вы сидели когда-нибудь в печке? – спросил Верещагин.- Если просидеть в запертой печке хоть один час, сразу поймешь – избранник ты божий или кто другой».
«Я в печке не сидел,- сказал Красильников.- Зато я знаю на собственном опыте, что такое невозможность переодеться. Меня держали взаперти семь лет в одной и той же телогрейке».
«Не могу видеть, как эти болваны портят собаку,- возмутился Верещагин.- Пойду разгоню их». Он вышел на улицу и стал громко кричать на толпу, сопровождавшую дога с девочкой. Люди удивились внезапному молодому человеку и его гневу, они подумали, что молодой человек приходится родственником девочке и хозяином догу, испугались и разошлись, а профессор Красильников, наблюдая за всем этим из окна, одобрительно кивал и переодевался – ему уже опротивел туркменский халат, он потягивал на себя лосины и жокейскую курточку, он не мог долго находиться в одной и той же одежде, он начинал задыхаться без перемен.
Потому что его мозг умел работать только молодо и весело и для этого все время требовал новизны,- в двадцать лет у любого дурака новизны в жизни хоть отбавляй, в семьдесят же все вокруг изучено и испытано, из-за чего мозг у большинства стариков хиреет, мысль глохнет, еле теплится; красильниковский же мозг не хотел переходить на этот старческий режим, продолжал работать молодо и весело,- но где взять новизны? Её для такой работы требовалось уйма, чтоб будоражить – приходилось изыскивать: каждый день, во всем – находить, придумывать, подбрасывать в мозг, как уголь в топку, чтоб бешено и весело крутились колеса…- с каждым годом Красильникову все чаще приходилось прибегать к переменам, он даже подумывал, не заменить ли кефир простоквашей, – его дух, бесспорно, воспрянул бы от такого допинга, это было бы почти как начать новую жизнь, но не в том уже возрасте был Красильников, чтоб начинать новую жизнь, не решился он на такую крутую перемену, потому что после семидесяти, чтоб оставаться молодым, кроме новизны, нужно еще и регулярно высыпаться,- с кефиром Красильникову спалось великолепно, и рисковать он побоялся.
Азарт той поры, когда он сотрясал город взрывами, пробудился в Верещагине. И опять ему мешали все – сторож кричал, что после полуночи пребывание в университете запрещено, завхоз не выдавал нужный прибор, а когда после клятв и заверений, что Верещагин будет с ним крайне осторожен, наконец выдавал, то обнаруживалось, что прибор давно сломан, приходилось тратить драгоценные часы на изучение его скучной схемы и ремонт, Верещагин давился яростью, слезами, приходил в отчаянье оттого, что дни проходят бесполезно, что время мчится как недогруженный состав, оглушая своим пустопорожним грохотом так хорошо задуманную весну, а однажды вечером он вошел в лабораторию и не увидел стола, на котором днями и ночами собирал и отлаживал свою установку,- длинный такой был стол, на нем приборы и блоки, и проводочки между ними, все стояло на своих единственных, после кропотливых поисков найденных местах, и вот исчез стол, нет его, унесли, оказывается, в банкетный зал, поскольку там некуда было ставить яства для торжественного ужина по случаю присвоения ученой степени кандидата наук старшему преподавателю кафедры русской литературы с каштановой бородкой и бархатным баритоном,- не хватало столов, хоть лопни,- каштановая бородка избегалась вся, а бархатный баритон искричался весь, пока наконец не нашли – в радиотехнической лаборатории, а всю ерунду, которую на этот удобный длинный стол какой-то студент наставил, смели, проводочки, конечно, разорвали, все наспех грудой в угол скинули; Верещагин, увидев это, вскрикнул, взвизгнул и исчез – все, кто слышал этот вскрик, думали, навсегда, а через час в лабораторию ворвался профессор Красильников и кого-то там, кажется, побил, впрочем, это ложный слух, не дрался Красильников; может, только разок за каштановую бородку дернул, по-настоящему он рукам воли никогда не давал, но скандал устроил свирепейший,- это уж точно, это факт, после которого к Верещагину в лабораторном корпусе стали относиться не то чтобы с почтением, а как-то почти даже с подобострастием; завхоз и сторож, встречаясь с ним, шапки ломали, но установку пришлось собирать заново, спешно, днем и ночью; сторож в лабораторию под утро чай приносил. И вот однажды в полдень Верещагин жутким голосом крикнул: