Выбрать главу

Преподаватель возмутился. Он не любил, когда с ним фамильярничали студенты, а особенно не любил выскочек и вундеркиндов, которые скачут по науке галопом, будто они кони, а не высокоорганизованные мыслящие существа. Он считал, что наука – лестница, идти по которой положено без торопливости, методично передвигая ноги, а не скакать через курсы, вызывая нездоровую сенсацию. Сам лично он шел по этой лестнице очень медленно, грузными шагами, подолгу останавливаясь на каждой ступеньке, так как страдал интеллектуальной одышкой и вообще жизнь имел трудную – не только научную, но и личную тоже.

А Верещагин привык держаться с преподавателями как с равными, многие советовались с ним по разным научным вопросам, некоторые даже рассказывали анекдоты, в знак уважения к его выдающимся способностям, вот он и вынул гвоздь, полагая, что экзамен для него, Верещагина, формальность и что преподаватель это понимает, так как Верещагин знает гораздо больше, чем положено студенту пятого курса.

Но преподаватель возмутился и сказал: «Я вас прошу отвечать на поставленный дополнительный вопрос»; тогда Верещагин тоже возмутился надменным, непривычным для него тоном преподавателя и отвечать не захотел. «Я вам на тройку уже наговорил, а больше мне не нужно»,- сказал он, не без кокетства, разумеется, так как перед этим отвечал на таком высоком научном уровне, что преподаватель слушал как студент на лекции, больше половины не понимая и только об одном заботился: как бы с его лица не соскользнуло важное прокурорское выражение, пока Верещагин пишет на листке такие формулы, какие он, преподаватель, сроду не видел, поскольку в учебную программу они не входили. Это, конечно, его задевало, ну и когда Верещагин сказал, что, мол, на тройку уже наговорил, он мстительно улыбнулся тонкими губами – у него были тонкие губы и бледные очень, так что практически можно считать, что губ он вообще не имел,- улыбнулся безгубым своим ртом и произнес: «Да, на тройку вы действительно наговорили». И поставил ее Верещагину, чем сразу же прославился на весь университет, а до этого был совсем незаметным преподавателем, многие коллеги даже нетвердо знали его имя-отчество, а тут о нем громкая молва пошла. «Это поразительно! – сказал ему профессор Красильников.- Какой дурацкий вопрос вы ухитрились задать Верещагину, что он ответил на тройку?» – «Он мне показал гвоздь»,- пожаловался преподаватель. «Очень хороший гвоздь,- согласился Красильников.- Но разве у него выпросишь? Верещагин – жила».- «Вы просили и он вам не дал?» – ужаснулся преподаватель. «А какой дурак даст? – удивился Красильников.- Вы думаете, вам он даст? Такие гвозди ни улице не валяются».- «Он сказал, что нашел именно на улице»,- несмело возразил преподаватель, уже начиная пересматривать свое отношение к гвоздю. «И вы ему за это сразу тройку, да?» – гневно упрекнул Красильников, и преподаватель смолк, сник, нечем ему было крыть, исправил он Верещагину тройку на пятерку, потому что собирался в ближайшее время защищать кандидатскую диссертацию и профессор Красильников снился ему в жутких предзащитных снах – одним и тем же кадром: на кафедре, в драном тренировочном костюме, произносящим речь, в которой камня на камне не оставляет от защищаемой диссертации, а зал громко хохочет, раздельно выговаривая каждое «ха», как Мефистофель в известных куплетах из оперы Гуно, преподаватель просыпался под этот четкий хохот весь в поту – холодном, липком, вонючем и медленно сохнущем, каким потеют трудолюбивые, но не очень способные люди. Вся вонь на Земле от их пота.

В первые теплые дни последней университетской весны Верещагин с большим опозданием сел писать дипломную работу. В ней он решил развить одну из второстепенных идей, вытекавших из его знаменитого опыта в конце третьего курса. Таким образом, сам того не замечая, он сделал следующий – второй, предпоследний – шаг к выполнению троекратной заповеди Красильникова, в свое время сказавшего об этой теме: «Брать, брать и еще раз – брать!»

Как всегда бывает у людей увлекающихся, второстепенная идея вскоре приобрела в сознании Верещагина значение первостепенной, а через некоторое время и на самом деле стала первостепенной, как всегда бывает с второстепенными идеями, когда за них берутся талантливые люди.

Это произошло в один прекрасный вечер, когда Верещагин сидел дома за столом, довольно-таки лениво просматривая написанные уже страницы и даже позевывая,- вот тут это и произошло.

Что-то вдруг екнуло у Верещагина в груди, и окружающие предметы слегка задрожали, будто теплый воздух заструился вокруг них, будто они только оболочки, а внутри – неизвестно что, и Верещагину вдруг стало очень интересно жить, а до этого было так себе, и он, взяв чистый листок, принялся писать на нем с большим увлечением до самого утра, а с утра до следующей ночи, когда же, прервавшись, он встал из-за стола, чтоб размять ноги, и подошел к окну, то остолбенел, увидев за стеклами не привычный городской ночной пейзаж с силуэтами домов и деревьев, а слепую вселенную с черным зрячим сгустком посередине,- он обрадовался, ужаснулся и опять сел за стол; ему казалось, что он летит по этой слепой вселенной навстречу черному сгустку,- причем не в ракете какой-нибудь, а так – одним своим телом, даже нагишом, белея в пустоте незагорелыми боками, спиной и ягодицами!

Он перестал ходить в университет, ночью на пороге комнаты возникал в старых заношенных кальсонах отец и ворчал: «Незачем было перескакивать с курса на курс, если тебе это так трудно дается»,- он думал, что сын догоняет пятикурсников и не может догнать, тогда как сын в это время белым лучом мчался по слепой вселенной, в которой не было ни пятикурсников, ни университета, ни кальсон бледно-голубого цвета.

На ворчание отца Верещагин отвечал только скрежетом зубовным. К концу весны он устал настолько, что решил прибегнуть к возбуждающим снадобьям, но купленные таблетки нисколько не помогали: принимая их, Верещагин каждый раз тут же засыпал над своими листками, пуская на них слюни и видя во сне черный сгусток посреди слепой вселенной.

И тут у него вдруг заболел зуб – тот самый, который треснул и раскололся во время разжевывания немытого яблока, подаренного на редкость хрупкой девушкой. Почувствовав зубную боль, Верещагин сначала подумал: этого мне еще не хватало, и хотел идти к врачу, но потом заметил, что зубная боль прогоняет усталость гораздо успешнее таблеток, и стал даже радоваться ей. Шли дни, луб болел все сильней и сильней, в голове Верещагина стало даже потрескивать… И тут с ним произошло то, что рано или поздно всегда происходит с гениальными людьми; рядом с маленькой тайной, раскрытием которой он занимался, Верещагин вдруг обнаружил другую – великую и жуткую, он даже вскрикнул, осознав, какая она великая и жуткая, и сердце его зашлось от восторга и ужаса, будто он пробирался сквозь заросли пустынного Рая и вдруг увидел тропинку, по которой ходит сам Бог.

Вот такое произошло с ним благодаря зубной боли. Кое-кому может показаться, что это просто совпадение и зубная боль здесь ни при чем. Неверно это. Дальнейший ход верещагинской жизни подтвердит ошибочность недооценки зубной боли. Хотя, конечно, она только следствие, первопричиной всего был камушек незрелой геометрии.

Верещагин помчался по увиденной тропинке сломя голову.

Может, кто-нибудь уже и мчался по ней раньше, но не добежал и рухнул замертво, сердце лопнуло и жилы порвались, потому что медленно бегать по таким тропинкам невозможно – восторг и ужас подгоняют. Верещагин выжил чудом, он проработал за столом месяц почти не вставая, отец, входя, говорил: «Мазохист. Садист», по-прежнему имея в виду, что он мучает не только себя, но и родителей, которым больно смотреть, как сын жертвует собой ради науки. «Я учился шутя,- сказал однажды отец.- А тебе науки вон с каким трудом даются. Хуже нет, когда сын дурак, да еще через курсы скачет». Верещагин закричал на отца громким голосом, замахнулся перьевой авторучкой, как копьем, но тут же забыл об этом – когда через месяц отец упрекнул его: «Ты посмел на меня руку поднять. Я тебе этого никогда не прощу», он ответил: «Какие странные истории выдумываешь ты, папа. Не могло такого быть».