«Мы к вам»,- говорят они, входя в директорский кабинет, но на директора и не смотрят.
Однако директор сам заявляет о себе. «Нет, нет,- говорит он направляющимся к Верещагину санитарам.- Подождите». И решительно становится на их пути; похоже, он готов лечь за Верещагина костьми. «Вы вызывали?»- спрашивает его добродушный. «Вызывал,- признается директор – Но обстоятельства переменились».-«Ничего, мы подождем в приемной»,-говорит темный лицом. Он тоже наконец открывает рот.
«Это за мной?» – спрашивает Верещагин, проявляя жгучий интерес к личностям, вышедшим в приемную. «За тобой»,- кивает директор. «Ух, какие здоровые! – говорит Верещагин.- Я с ними не справлюсь». Он хочет сказать, что борьба, которая разгорится в приемной, когда он выйдет от директора, закончится не в его пользу. «Ерунда,- успокаивает директор.- Забудь. Продолжим разговор».- «Чего там продолжать,- говорит Верещагин,- раз ты санитаров вызвал».- «Санитары – ерунда,- настаивает директор.- Помолчи. Дай подумать».
И директор думает минут пять – с несвойственной для него наглядностью процесса: морщит лоб, вздыхает, вытягивает губы трубочкой,- раньше он этого никогда не делал. Раньше он, чем напряженнее думал, тем непроницаемей становился лицом. А тут стал вздыхать и вытягивать губы трубочкой. Так только дети думают и нижние чины; например, операторы или лаборанты; в крайнем случае, младшие научные сотрудники, в основном из тех, которые еще в новичках. Вышестоящие работники думают другим образом. Они не вздыхают, не вытягивают губы трубочкой. Глядя на них, некоторые даже начинают думать, что они совсем не думают. Но это ошибка: вышестоящие тоже думают. Но иначе.
«Вот что,- говорят директор, подумав, как нижестоящий.- Ты уйди часа на два, а потом приходи снова. Я за это время все решу я скажу тебе».
Верещагин грозит директору пальцем: «Хитрый ты,- и улыбается ему: – Я выйду, а они меня сцапают».- «Кто – они?- не понимает, директор, он уже все забыл – это тоже одно из характерных черт мышления вышестоящих. «Особенно темный,- говорит Верещагин.- Уж он меня сцапает так сцапает. И толстый тоже, я думаю, своего не упустит».- «Не сцапают,- обещает директор.- Я сейчас с ними договорюсь».
Он выходит в приемную и договаривается. Когда Верещагин проходит мимо, толстый смотрит на него дружелюбно, а темный лицом вообще не смотрит.
На улице Верещагин смеется довольным смехом. «Ну, вот я и вырвался,- смеется он.- Сейчас куплю билет и – поминай как звали».
Он идет на вокзале, прикидывая по дороге, куда бы лучше поехать. Разумнее всего, конечно, в Сибирь. Построить в тайге шалаш и питаться кедровыми орехами. Или лучше вырыть глубокую пещеру и в ней спать. Пещера должна быть просторной, а вход в нее узкий, чтоб не пролез таежный медведь. Если б у Верещагина было ружье, то, пожалуйста, пусть пролазил бы. Верещагин его бы застрелил и питался медвежатиной. Ну, а поскольку ружья нет, то пещера должна быть для медведя недоступной. Верещагин в нее – нырк, а медведь не может, уши мешают.
Верещагин так громко ликует по поводу медвежьей неудачи, так звонко смеется над опростоволосившимся лопоухим медведем, что некоторые из прохожих меняют направление и идут за ним следом.
Среди них – желающие развлечься за счет Верещагина, они надеются на еще какие-нибудь смешные выходки, но кое-кто руководствуется соображениями более высокого рода; например, один подходит к Верещагину и говорит: «Друг, у меня рубль тридцать. А сколько у тебя?» – то есть, говоря обобщенно, предлагает Верещагину выпить с ним вскладчину.
«Я тороплюсь на вокзал»,- ответствует Верещагин и убыстряет шаг: ему кажется, что нужный поезд вот-вот отойдет.
Но через два-три квартала он решает, что сначала лучше сходить в кино – как раз и кинотеатр рядом, сто лет он не был в кино, даже не знает, что за фильмы нынче показывает,- в кармане мелочи столько, что Верещагин выгребает полную горсть, он восторженно кричит: «Ого!», но направляется не в кассу кинотеатра, а к будке телефона-автомата, откуда звонит директору института и говорит ему: «Меня нельзя засадить в сумасшедший дом, моим именем названа детская игрушка».
Однако после этого он все же покупает билет в кино. В фойе сумрачно и безлюдно: лето, день солнечный, охотников сидеть в темном зале мало. Посреди фойе вавилонским зиккуратом возвышается эстрада, на ней барабан и больше ничего. Будь здесь барабанные палочки, Верещагин ударил бы в барабан. Но палочек нет – их унесли или потерялись. Может быть, украли.
Верещагин вдруг вспоминает Бэллу, на этот раз воспоминание о ней вызывает не горечь, а совсем другое- очень приятное- чувство. «Господи, Боже мой,- говорит Верещагин, обращаясь к Господу Богу своему,- как я тебе благодарен за то, что ты в свое время так сильно огрел меня оплеухой Бэллиной лжи!» И к самой Бэлле обращается он сейчас с небольшой прочувствованной речью: «Разве без тебя я смог бы создать Кристалл? Каким великим человеком я сделался, твоей оплеухой переболев!» Он возмущается, что здесь, в этом кинотеатре, находит возможным обходиться без музыки, и желает немедленно высказать это возмущение: стучит в дверь с табличкой «Директор» и, войдя, отчитывает сидящую там женщину, говорит, что это очень нехорошо, когда в кинотеатре есть эстрада, есть барабан, но нет палочек и вообще не поют. Он даже требует книгу жалоб и предложений, однако успокаивает директрису, сообщая, что намерен записать не жалобу, а именно предложение, чтоб были палочки и перед сеансом обязательно пели. «Но у нас поют,- говорит директриса.- Поют, и еще как, но на вечерних сеансах, а на дневных не положено… Бэлла! – кричит она.- Бэлла, иди сюда!.. Вот, пожалуйста,- обращается она к Верещагину,- спросите у этой девушки, чем она занимается, и она ответит, что поет на вечерних сеансах».- «Бэлла? – удивляется Верещагин.- И она поет?» – «Я пою»,- говорит появившаяся девушка и удивленно фыркает, потому что странный посетитель вдруг убегает; Верещагин убегает так быстро, как еще от этой девушки никто никогда не убегал. Она довольно красивая, от нее вообще никто пока не убегал. Однако не вечно это.
Фильм давали про сталеваров, и это было очень красиво, так как события изображались яркими разными красками: смотреть, как по холодному синему желобу течет расплавленная оранжевая сталь, доставляло огромное удовольствие. Верещагин громко смеялся, но, будучи человеком воспитанным, оглядывался, хохоча, чтоб посмотреть, не мешает ли он кому-нибудь своим громким хохотом,- зал был почти пуст, Верещагин даже подосадовал на то, что нет возможности кому-нибудь мешать, ему очень хотелось сейчас мешать, чтоб кто-нибудь возмутился и сказал: «Тише, вы мешаете людям!», тогда он ответил бы: «Вы, разумеется, правы, но посмотрите, какая красота!»
Никто не одергивал Верещагина, не шикал, не требовал: «Тише!», из-за чего происходящее на экране постепенно потеряло всякий смысл и поблекло, Верещагин вдруг с удивлением обнаружил, что фильм черно-белый, он встал и вышел из зала на улицу, где свет был так неистов, что казалось странным, почему автомобили с ослепленными водителями не врезаются друг в друга.- Верещагин хоть и пешеход, а и то врезался в нескольких прохожих, один раз даже упал, но его подняли.
Неизвестно, кто его поднял. Верещагин даже «спасибо» не сказал, до того был ослеплен.
Ослеп один мой знакомый. Глянул на красивую девушку и – ослеп.
Конечно, он за нею погнался. Но где слепому догнать красивую девушку.