А насчет шаровой молнии он высказывался не очень дружелюбно: это, мол, не настоящий еще кристалл, а сборище электронов, в котором имеются лишь зачатки кристаллической организации.
И так далее. Не исключено, что кое-что из верещагинской дипломной работы я изложил не просто неправильно, а даже смехотворно. Не в этом суть. Главное я все-таки сказал без ошибки: Верещагин писал о кристаллах и доказывал, что они могут составляться из таких штук, из каких до сих пор еще никто не думал, что они могут составляться. Однако никакими экспериментальными данными он свои теоретические рассуждения не подкреплял. Он нафантазировал три короба таких странных фантазий, что правильность или ошибочность их мог бы установить только сам Господь Бог. В общем, это была одна из тех безответственных теорий, авторов которых серьезные ученые называют хулиганами, говоря, что им место в колонии для несовершеннолетних преступников.
Но при создании своей теории Верещагин применил такие интересные математические методы, что профессор Красильников страшно возбудился, когда все это прочитал. «Ну и нахал же вы! – закричал он и ударил длинным мундштуком арабской работы Верещагина по голове.- Это ж надо обнаглеть до такой степени, чтоб набраться такой смелости!»
При защите верещагинской дипломной работы произошел небольшой спор между тремя профессорами и одним доцентом. Первый профессор заявил, что в работе студента Верещагина есть нечто крайне симпатичное, второй сказал, что от работы студента Верещагина у него голова кругом идет и поэтому он сейчас на глазах у всех примет две таблетки импортного медикамента, третий воскликнул, что работа студента Верещагина – это самая красивая ошибка из всех, какие он когда-либо видел, а доцент, превосходящий возрастом всех трех профессоров, закричал тонким фальцетом: «Галиматья! Галиматья! Галиматья!», хотя в молодости у него, по свидетельству старожилов университета, был глубокий бас. Он так долго кричал «Галиматья!», что в конце концов у него стало получаться: «Галамитья!», «Галамитья! Галами-тья!» – выкрикнул он, чем доставил огромное удовольствие профессору Красильникову, до сих пор сонно молчавшему из-за отсутствия перемен. «Как вы сказали? – взбодрился Красильников и побежал к трибуне, бормоча: «Галамитья! Галамитья! Это же совершенно новое слово… Галамитья!» – воскликнул он уже с трибуны и ткнул пальцем в сторону доцента, обладавшего в молодости глубоким басом, а затем уже более спокойно высказался в том смысле, что он разделяет точку зрения всех трех своих уважаемых коллег,- действительно, в работе Верещагина есть, во-первых, нечто крайне симпатичное; во-вторых, от нее голова идет кругом; а в-третьих, она – ошибка красоты, потрясающей настолько, что ни он, Красильников, ни уважаемые коллеги не находят никаких других слов, кроме похвальных, а возражений что-то не слышно, если не считать крика «Галамитья!», принадлежащего, кстати, человеку, которого он, Красильников, до сих пор коллегой не считал, так как относился без особого уважения, но теперь готов уважать и даже безмерно любить в признательность за изобретение замечательного слова «галамитья», которое ему, Красильникову, так нравится, что он просит с сегодняшнего дня у уважаемого коллеги разрешения пользоваться этим словом без ссылки на авторство, ибо прекрасное должно быть безымянным. «Все лучшие творения своего разума,- сказал Красильников,- мы должны отдавать народу, не требуя взамен, как прекрасно выразился поэт, винца».- «Венца! – завопил доцент жутким фальцетом.- Венца! Пушкин говорил о славе, а не об алкоголе!» – «Разве?» – удивился Красильников и сошел с трибуны очень довольный.
За свою дипломную работу, после долгой переписки ректората с Высшей аттестационной комиссией, Верещагин был удостоен ученой степени кандидата наук.
На выпускном вечере сокурсники обращались к Верещагину не иначе как «герр профессор»: «Герр профессор, разреши с тобой чокнуться, будет что внукам рассказать… Герр профессор, за твои будущие теории относительности!» А Людочка Иваненко – красавица, отличница и развратница – поцеловала Верещагина в губы и сказала громко, чтоб слышали все: «Хочу, чтоб ты меня запомнил».
И увела Верещагина с выпускного вечера – сначала в университетский сквер, потом в тихий переулок, потом на набережную. «Не здесь,- говорила она.- Не здесь…» – когда Верещагин обнаруживал намерение ее обнять.
Наконец она сказала: «Здесь, пожалуй»,- в самом центре города, на склоне древнего крепостного вала, перерезанного теперь троллейбусной линией. Вал был крутой, мягкий, влажный, засеянный гладкой декоративной травой. Людочка легла на нее: внизу – рукой подать – залитая огнями улица, возгласы гуляющих и веселые переполненные троллейбусы, а здесь – темно.
Верещагин тщетно цеплялся за траву, они сползли к людям и троллейбусам,- удобств, конечно, было мало. Людочка смеялась, а Верещагин злился: его праздничный костюм на локтях и коленях стал мокр и зелен от травяного сока, это он увидел потом.
Людочка побежала домой, чтоб, переодевшись, вернуться на выпускной вечер, а Верещагин не захотел, они попрощались у подножия вала. «Ты испортил мне вечер и вообще,- весело сказала Людочка.- Теперь целый месяц буду переживать».- «Почему?» – спросил Верещагин,- ни тогда, ни после он не умел вжиться в мир женских забот. «Потому что у меня грандиозные жизненные планы, а маленький Верещагин может их сорвать»,- ответила Людочка.
Через три недели она позвонила утром: «Привет, хочу тебя обрадовать – все сошло благополучно. (А Верещагин и думать уже забыл о ее волнениях.) Зато, когда ты прославишься,- продолжала Людочка,- я смогу хвастаться».- «Чем?» – спросил несообразительный Верещагин. Людочка засмеялась: «Буду рассказывать знакомым: представьте, когда-то я ждала ребенка от Верещагина. Надо же, от самого Верещагина! Какая честь, какая удача! – Верещагин молчал, не зная, что говорить.- Нет, ты представь,- продолжала Людочка,- я выхожу замуж и сообщаю супругу: ждала ребенка от самого Верещагина. Он тут же начинает меня боготворить и носить на руках…» – «Ладно, хватит»,- сказал Верещагин, тон разговора показался ему издевательским. «Хватит?» – переспросила Людочка странным ломким голосом и положила трубку. Как в воду канула. На двадцать лет исчезла.
В то же утро раздался еще один звонок. «Срочно зайдите ко мне,- сказал профессор Красильников.- Сейчас»,- и так же, как Людочка, внезапно положил трубку. Верещагин побежал к нему.
Он застал профессора лежащим в розовых трусах на медвежьей шкуре с иголкой в руке. Медведь смотрел на мир только одним глазом, второго не было, и в данный момент Красильников пришивал на его место оранжевую пуговицу. Первый глаз тоже был пуговицей, но коричневого цвета.
Верещагин подошел к окну и стал ждать, когда Красильников заговорит о том, ради чего так срочно звал. За окном как всегда гулял с девочкой дог. За ними по-прежнему шла толпа зевак. Верещагину показалось, что это те же люди, которых он год назад разогнал криком.
«Я знал этого медведя еще ребенком,- сказал Красильников.- Когда он состарился и умер, я пришил ему вместо глаз самые красивые пуговицы, но какой-то негодяй из гостей оторвал одну ботинком. Все ходят и шаркают. Никто не хочет поднимать ноги».
«Вы меня звали для чего? – спросил Верещагин.- Я, например, всегда поднимаю. Что-нибудь случилось?» – «Я не вас имею в виду,- ответил Красильников.- Вы, может, и поднимаете, зато другие волочат так, что противно смотреть».- «Какой смысл об этом говорить, когда пуговица уже почти пришита обратно! – накричал Верещагин, преисполненный нетерпения.- Вы для чего меня звали?» – «Так это же совсем другая пуговица! – закричал Красильников еще громче.- А та – исчезла! Скорее всего, ее засосал пылесос и она выброшена в мусоропровод. Вот о чем я толкую! Совсем другая пуговица!»
Так начался последний разговор Верещагина с профессором Красильниковым. Больше они не виделись. То есть, была у них еще одна встреча – через четверть века, они много и хорошо поговорили тогда, им было о чем,- но читатель ничего об этой встрече не узнает: мое повествование закончится чуть раньше, чем она произойдет.