Процесс Джона Эшли сделал посмешищем штат Иллинойс. Ведь лишь вторая мировая война научила американцев колесить по всей стране, срываясь, чуть взбредет на ум, с насиженного места; а до того времени каждый, независимо от пола и возраста, пребывал всегда в твердой уверенности, что город, где он живет, — лучший в штате, штат — лучший в стране, а страна — лучшая на свете. Такая уверенность придавала сил и еще подкреплялась сопутствующей привычкой свысока относиться к любому соседнему городу, штату или стране. Это кичливое пристрастие воспитывалось в американцах с детства, а детские пристрастия живучи, как и детские обиды. Внушенный им принцип дети распространяли даже на улицу, на которой жили. «Да я скорей умер бы, чем согласился жить на Дубовой!», «Кто ж не знает, что на Вязовой живут одни идиоты!» — нередко слышалось в толпе школьников, возвращающихся с уроков. Полковник Стоц, прокурор штата Иллинойс, был выдающимся гражданином первейшего штата первейшей в мире страны. Купол местного Капитолия (Капитолия Авраама Линкольна), где он отправлял свою должность, был зримым символом справедливости, величия и порядка. От тех глумлений, что обрушились из-за дела Эшли на штат Иллинойс в четвертом и последнем году срока прокурорских полномочий полковника, свет померк у него в глазах и земля заколебалась под ногами. Один звук имени Эшли приводил его в бешенство, и он дал себе слово, что разыщет преступника хоть на краю света.
Назавтра после смерти Лансинга дети Эшли перестали ходить в школу, к большому разочарованию своих одноклассников. Одну лишь Софи можно было увидеть на улице, когда она шла за хозяйственными покупками. Элла Гейтс раз столкнулась с ней у входа на почту и плюнула ей в лицо. Эшли запретил дочерям присутствовать на процессе. Только Роджер — семнадцати с половиной лет в ту пору — день за днем просиживал в зале суда рядом с матерью, день за днем отнимая у сограждан надежду насладиться картиной их горя и страха. «Наша мама тем крепче, чем дела идут хуже», — говаривал Роджер впоследствии. Садились они всегда в нескольких шагах от скамьи подсудимых. Бессонные ночи согнали краску с лица миссис Эшли, и это огорчало ее. Каждое утро, собираясь в суд, она подолгу яростно терла себе щеки, чтобы выглядеть здравствующей и неколебимо уверенной в благополучном исходе дела.
Еще одно странное обстоятельство обратило на себя внимание во время процесса: никто из родственников Джона или Беаты не приехал поддержать и утешить семью.
Но вот уже вся история стала отходить в область преданий, обрастая попутно большим количеством небылиц. То рассказывали, что поезд был остановлен шайкой нью-йоркских бандитов, подряженных зазнобой Эшли, вдовой убитого им Лансинга, за плату в тысячу долларов каждому. То уверяли, что Эшли сам, с помощью своего сына Роджера, сумел отстреляться от одиннадцати человек охраны и бежать. Даже после того, как прокуратура штата официально реабилитировала Джона Эшли, находились люди, твердившие, многозначительно щурясь: «За всем этим делом немало крылось такого, что так и осталось под спудом». Уехали из Коултауна, один за другим, дети Эшли и дети Лансинга. Перебрались на Тихоокеанское побережье сперва миссис Эшли, а потом миссис Лансинг. Казалось, время уже стерло из людской памяти это горестное событие, как стирало столько других. Но нет!
Лет девять спустя снова пошли разговоры о деле Эшли. Журналисты, простые обыватели, даже ученые знатоки часами стали просиживать в читальных залах, листая подшивки пожелтевших газет. Вновь возник интерес к детям Эшли, чья судьба сложилась по-разному, но у всех незаурядно. Этот интерес постепенно захватил чуть не всех, кроме разве самих «детей Эшли». Их настигла та сенсационная, шумная слава, что связана одновременно с насмешками и восторгами, ненавистью и преклонением. Этой славе еще способствовало то, что совсем юными им довелось привлечь к себе общественное внимание и до сих пор с их именем смутно связывалось что-то трагическое и позорное. Было единодушно признано, что у всех четверых есть много общих семейных черт. А между тем только люди, знавшие их со времен их коултаунского детства, — как доктор Гиллиз, Юстэйсия Лансинг, Ольга Дубкова — могли бы судить о том, в какой мере эти черты были унаследованы от родителей, в частности от отца. Им чужд дух соперничества, неизбежно рождающий зависть и мстительность, хотя Лили и Роджер избрали профессии, первый закон которых — «человек человеку волк». Им чужда была неоправданная застенчивость, они не привыкли подлаживаться под чужое мнение и ничего не боялись, хотя Констанс два с лишним года просидела в тюрьме, шесть раз попадала под арест в четырех разных странах, а Роджер заочно был предан анафеме и на родине, и за границей. Ни Лили, ни Констанс не грешили тщеславием, хотя принадлежали к числу самых красивых девушек своего времени. Никто из них не обладал чувством юмора, хотя с годами они обрели бойкость речи, похожую на остроумие, и словечки их подхватывались и входили в житейский обиход. Всем им было совершенно чуждо себялюбие. Кое-кто из близко их знавших говорил, что они «не от мира сего». Словом, это были люди, каких окружающим трудно бывает понять, а потому что только им не приписывалось современниками: и черствость, и бессердечие, и корыстолюбие, и лицемерие, и погоня за популярностью. И может быть, они вызывали бы даже более острую неприязнь, не будь в них в то же время чего-то чудаческого — наивности, духа прописной морали, того, что называют провинциализмом. У всех четверых были большие «разлапые» уши и большие ноги — клад для карикатуристов. Когда Констанс во время одной из своих бесчисленных и неустанных кампаний — «За избирательные права для женщин», «За помощь обездоленным детям», «В защиту женского равноправия в семье» — поднималась на трибуну (особенно ее любили слушать в Индии и Японии), взрывы смеха сотрясали многолюдную аудиторию; ей всегда было непонятно — отчего.
Так или иначе, но уже в 1910-1911 годах люди начали изучать газетные материалы о деле Эшли и задаваться вопросами — самыми разными вопросами, от пустячных до глубоко содержательных, — о Джоне и о Беате Эшли, об их детях, о городе, где они жили, об извечной загадке Среды и Наследственности, о талантах и дарованиях, о роли судьбы и случая.
Этот человек, Джон Эшли, что в нем самом (как в герое какой-нибудь греческой трагедии) предопределило его многосложную участь: незаслуженный смертный приговор, «чудесное» спасение, скитания на чужбине, славу, которую принесли его имени его дети?
Что в предках семьи Эшли, а поздней в ее домашнем укладе способствовало развитию такой силы ума и духа?
Что в Кангахильской долине, геологическом ее строении и нравственной атмосфере помогло сформироваться столь удивительным, незаурядным личностям?
Была ли связь между несчастьем, обрушившимся на эти две семьи, и их дальнейшей судьбой? Можно ли полагать, что муки, нужда, унижения, несправедливость и тяготы остракизма — что все это человеку во благо?
Ничего нет интереснее, чем постигать, как действует в ком-либо из нас — в каждом из нас! — творческая энергия; как разум, движимый страстями, утвердив свою власть, созидает и разрушает; как он, эта вершина жизнедеятельности, проявляется в государственном деятеле и в преступнике, в поэте и в банкире, в подметальщике улиц и в домашней хозяйке, в отце и в матери; как устанавливает порядок или сеет смятение; как, собранный в единую волю коллектива, народа, накаляется до предела, а потом, обессилев, убывает; как он иногда — поработитель и истребитель, а иногда — источник красоты и справедливости.
Память об Афинах Афины Паллады и сейчас, точно свет далекого маяка, озаряет советы мужей мудростью.
Палестина целое тысячелетие, словно гейзер в песках, выбрасывала в мир гения за гением, и скоро никого не останется на земле, кто не испытал бы на себе их влияния.
Что же, разум человеческий умножается или иссякает?
Что же, мозг, работая, не ведает разницы между пользой и уничтожением?
И вправе ли мы надеяться, что однажды придет пора, когда в человеке-животном окончательно восторжествует духовное начало?