Я, кажется, так и не сказала Тебе никогда, что это была только Твоя командировка, а я… я наврала, будто мне нужно здесь что-то по работе. А сама, пользуясь своей всепобеждающей улыбкой, отпросилась на несколько дней за свой счет. Я не могла тогда, не могла без Тебя ни денечка!
Как истинный мужчина, Ты не хотел впускать меня в свои неприятности. А они начались у тебя сразу же. Ты поехал в этот городок, потому что приняли проект Твоего памятника. Дело в том, что там, в этой тишине (прежде ещё большей) жил какое-то время один из лучших писателей земли Русской (какая разница — кто? Поверьте уж на слово), и вот решили поставить памятник.
Как изобразить совесть? Сколько мы видели изображений скорби, радости, торжества! Прекрасного материнства, любви… Да мало ли абстрактных понятий получило воплощение, то есть обрело плоть. И совесть, вероятно, тоже. Ты знал все. Я не знала. И в щенячьем своем упоении Тобой даже не попыталась узнать. Мне хватало Тебя. Вместо всего.
Впрочем, этот памятник Ты задумал еще до меня и без всяких заказов. Это было Твое, кровное. А заказ был получен позже: узнали, что у тебя есть проект, а тут приближалась дата. Все было, скажем мягко, без сантиментов. Есть — давай. Ты пытался скрыть радость, но разве Ты умел?
Мы ходили по городку и высматривали, где можно поставить памятник, хотя место было давно уже обозначено.
Писатель жил в одном из разноликих домочков, что вдоль реки. Не самый выразительный домик. Впрочем, не он строил его. Разумеется, купил готовый. Теперь там, в ожидании музея, разместилась музыкальная школа и, кажется, загс. Я еще подумала, что бракосочетания и регистрации смертей музыкой обеспечены. Правда, случайной.
Ты смотрел широко, а я пристально и оцепенело. Меня удручали, да, удручали крохотные квадратики, чуть заметно очерченные на стенах старых и новых домов. Их было полно. Как дурной сон. Как наваждение. Но человек привыкает к опасности, перестает ощущать ее. И я в конце концов привыкла. А тут рядом — Ты и Твое дело, которое занимало нас постоянно. Итак, к делу.
Памятник должен был разместиться возле этого музыкального загса, возле речки. Но ему было как-то непросторно здесь, будто он, ни на что не претендуя, не хотел, однако, быть приниженным.
Лучше не надо ничего.
— Главную площадь ему, что ли? — удивился Ты. — Так ведь на площадь не поставят этакий.
А памятник, как, впрочем, и писатель, был действительно немного «этакий». На первый взгляд. Только на первый. Сидел хилый человек, низко опустив и спрятав в ладонях лицо. Прекрасны были жилистые тревожные руки; прекрасна форма головы с напряженными венами лба.
Один скульптор говорил, что вылепленная истинным художником обычная круглая бомба должна давать точное ощущение, заряжена она или свободна от заряда.
Эта голова — затылок, лоб, надбровные дуги — все выдавало заряд огромной силы, имя которой — мысль. Мысль невеселая, не имеющая конца и разрешения; мысль, точащая мозг и тело, страдающая и рвущаяся вперед. Да. И здесь, в позе этого больного и худо одетого человека, был порыв, только лишенный юной неоглядности и радости. Было невеселое раздумье, уже осознанное неумение помочь и рвущаяся из силков этого неумения нагая, извивающаяся жажда дела. Совесть. Это, собственно, был памятник Совести — мучительному, очень русскому недугу, поразившему (а может — создавшему) лучших людей нации.
К ногам человека была прислонена книга с автографом. И еще — слепок с его вседневного лица. Это лицо тоже было болезненным и страдающим, но его хоть можно было надеть, выходя на улицу, а то, которое в ладонях, — наверное, нет.
— Ты понимаешь, что это не маска? — допытывался Ты. — Этот человек не носил маски. Просто кожа, что ли. Ведь жить с содранной кожей нельзя. И потом — у каждого есть облик, то есть лик, лицо: рот, нос…
— А Толстой носил маску? — спросила я.
— Думаю, что да. Он немного делал себя для проповеди, как делает священник, надевая парчовую рясу. Ведь он, Толстой, не только отрицал и спрашивал, он и утверждал, хотел научить. А для этого надо, чтобы тебя слушали. Значит — голос; облик; жест. А где жест — там хоть немного, но поза. Поза — театр — грим — маска… Ты, конечно, понимаешь, что тут я не сужу.
Мы шли по старому городу и снова выбрались на пустырь.
— Может, сюда его?
Прикинули.
Человек с беззащитным, закрытым руками лицом мог сидеть здесь. Ему почему-то не мешали белые пятиэтажные, если даже на их фоне. Главное, чтобы ничто не толпилось рядом, не толкалось, чтобы не било суеты и тесноты. Вот какого уважения он хотел.