— Ты не щади меня, Юл. Мне можно очень запросто сказать.
— Но мне нечего. Все по-прежнему.
— Ты прежде не злился.
— И ты.
— Потому что ты любил меня.
О, глупейший, глупейший, постыднейший разговор! Этот бунт на коленях — чего он стоит? Но Ты, помнится, сказал тогда, серьезно сказал и неожиданно терпеливо:
— Знаешь, Юлька, ты должна понимать. Существует тайна корня. — И пояснил: — Один садовник делал так: посадит цветок, а на другой день выкопает — поглядеть, принялся ли.
— И я, как он?
— Да.
— Прости, Юл. Прости.
Позже, много позже мне открыли: есть на свете умные женщины, которые умеют делать веселые лица при собственном поражении, чем заманивают противника в глубокие тылы и в конечном счете выигрывают бой.
Но, открой мне это раньше, оно бы все равно не подошло, я не научилась бы видеть в Тебе противника, тем более — одураченного, с трудом привыкающего к рабству. Я искала искренности, открытого лица, без забрала, без маски. Юлий и Юлия.
А разве это возможно?
Что-то рушилось и падало внутри моей постройки. Осыпался потолок. Но стены еще стояли. Разве я понимала, насквозь прошитая болью, что можно сохранить их?
На другой день Ты пришел раньше обычного:
— Юлька, у меня ничего не вышло здесь. Едем. Ты можешь?
И мы стали собирать вещи.
Оказывается, пока Ты отстаивал и пытался сохранить, памятник заказали другому. Простейший бюст на невысоком колышке-постаменте. И обсуждать нечего — все гладкое, включая гранит…
— Билетов нет, — сказала нам кассирша на вокзале.
— Тогда на завтрашний.
— Нет.
Она захлопнула деревянную дверцу окошечка. Это окошечко имело свою дверцу. А дверца — потайной ключик. Мы понимали: надо на что-то здесь нажать. Но Ты не знал этой тайны. И я не знала. И мы пошли искать гостиницу, что при вокзале.
— Номеров нет.
Позвонили в ту, где жили.
— Номеров нет.
Это уже было почти нереальное: только что жили там и — нет. И мы пошли ходить просто так.
— Лучше не ожесточать сердца и провести ночь на улице, — сказал Ты. — Или на вокзале.
Я тоже так считала. Радость борьбы и побед нам обоим, как видно, была чужда.
И вот здесь-то произошло маленькое чудо, о котором я всегда вспоминаю, как о мираже: показалось, попритчилось. Но почему же все дальнейшее не опровергает миража, а как бы является его продолжением?
Глава VII
Солнце мягко спружинило за белые привокзальные дома-новостройки и переменило подсвет всей городской декорации. Цвета розоватой фламинговой беспомощности стали белые эти дома; оранжевой — пыль на шоссе; темной и погустевшей — городская зелень. И мы легко сквозь этот подсвет прошли через новый город и окунулись в тень тех самых дуплистых ив, которые наверняка переживут нас.
Речка была мелковата и грязна от всегородского дневного омовения: жара ведь! Вдали, на отмели, виднелась та самая плывущая в отсветах церковушка. И все возле нее плыло: домишки, садочки, белое официальное здание, похожее на сарай.
— Может, там что-нибудь вокзальное?! — сказал Ты, и мы пошли. Это оказалось далеко, потому что река извивалась, и тропинка — за ней. И вот уже в дуплах ив стало что-то шевелиться, трава повлажнела, в редком зеленоватом воздухе зашарахалась первая летучая мышь.
Мы подошли к тому строению. Оно было официальной побелки — ровной, включающей подоконники и двери. Сквозь закрытые, а кое-где и зарешеченные окна ничего не проникало. Почти. Только дребезжащий мужской смех — тонкий, звенящий.
Мы переглянулись: странно. Постояли. Ты стал искать дверь. Ты стал искать ее, волнуясь, будто сам хотел того, что случилось потом. И нашел. Постучал. И нас впустили.
Это одноэтажное, неказисто побеленное здание скрывало внутри темноватый зал с лепным потолком. Зал был узкий, вмещал только стол — один, длинный, под белейшей скатертью, уставленный бутылками и едой. За столом сидели люди в темных костюмах и в светлых рубашках с галстуками. Меня поразила неподвижность их лиц, — бледные, торжественные, они что-то напоминали. А, вот что: пятиэтажные дома на пустыре.
Нас не заметили. Здесь шло веселье. Взлетали к бутылкам руки. Поблескивали запонки. Смех и говор. Мне показалось, что все незамысловато, элементарно. Но, может, я и не права.