— "Ростовщики". «Бюджет». «Консорциум». Слов нет. Большое тебе, Джон, человеческое спасибо.
— А чего такое? — спросил я. — Это что, не книжки?
— Да всякое такое дерьмо тут и так есть. И этого я ждал шесть недель.
— Мне-то откуда знать? Хочешь книжек, проси своих дружков из Кембриджа.
— Нет у меня дружков из Кембриджа. Ниоткуда уже нету. С чего бы, спрашивается, я стал якшаться с гиким, как ты?
— Может, эту? — предложил я. — «Скотный двор»...
— Что? А, это я читал лет в двенадцать.
— Тогда ты, наверно, не понял, что это аллегория. Да и с чего бы, в двенадцать-то? Дело в том, что свиньи, они типа того, что вожди — вожди революции. А все остальные, лошади там, собаки, они... Алек, Алек. Не хотелось бы говорить, но выглядишь ты паршиво.
— А мне как не хотелось бы это слышать.
Лицо Алека Ллуэллина окрашивал низменный цвет страха. Кожа его стала болезненно-желтой, огрубела, поры расширились. Наиболее пострадали впадины под глазами, где залегли глубокие тени, будто струпья. Сами глаза (когда-то яркие, влажно блестевшие, чуть ли не искрящие) теперь принадлежали загнанному существу — загнанному в самую глубину моего друга и буравящему туманную даль в безнадежном ожидании, когда наконец будет безопасно вылезти. Алек отпустил волосы, и редкие вислые пряди сходились под подбородком... Место действия — Пентонвиль, и это вам не Брикстон, с тамошними извинениями и кивками, терпимой атмосферой. Нет, Пентонвиль источал сырость и депрессию, вонь и темень. Даже вертухаи в пропитанном потом серже не дотягивали до нормы. Два кошмарных часа я проторчал в пустом классе, один как перст, не считая компании жен — других жен, не старых и твердокаменных, а молодых и скучающих, раздосадованных, обиженных, страдающих. Этих девиц угораздило связаться с неправильными парнями — с преступниками. Может быть, правда, особого выбора не было, и просто они связались с неправильными преступниками.
— Классовая система, — сказал Алек Ллуэллин, — дала тут сбой. Мои соседи по камере форменные троглодиты, в сравнении с ними ты ну прямо Шекспир. Одного посадили за грабеж, второго за изнасилование. Единственное смешное, Джон, — произнес он своим новым голосом, неуверенным, надтреснутым, — что четко понимаешь: это не меня должны были посадить. А тебя.
Тему требовалось срочно сменить.
— Чего напрягаешься? — спросил я.
Мы сидели в сыром хлеву нижней рекреации, напоминавшей захламленную кофейню, оставленную без присмотра с шестьдесят-волосатых годов, — ни одного окна, трубки флуоресцентных ламп спазматически искрят. Каждые несколько минут я подходил к стойке и покупал Алеку очередную чашку кофе с очередной шоколадкой. Ел и пил он быстро и без удовольствия, ловил редкий миг удачи.
— Только послушай. Тут написано: «Свет выклч. в девять нуль-нуль». Ну это ж надо, «выклч»! А «нуль-нуль»? И еще: «Одна чашка „кофе“ или чая». Кофе почему-то в кавычках. С какой стати, а? В библиотеке, в библиотеке-то, написано: «На пол НЕплевать». «Не плевать» в одно слово и «не»— большими буквами. Ошибка на ошибке.
— Ну и что, — отозвался я, начиная нервничать, — значит, не все тут книжные черви. Или такие уж грамотеи. Ну, хватит, возьми себя в руки.
— Вытащи меня отсюда, — сказал он с истеричным подвизгиванием. — Это ошибка. Это же не я, это ты. Просто опечатка, типографский ляп хренов!
— Да тише ты, тише. Успокойся, ради Бога.
В некотором смысле, Алек был прав. Все это действительно во мне. Папаша моего папаши был фальшивомонетчиком, и его неоднократно заметали. Одна из его тяжким трудом изготовленных пятерок до сих пор висит над стойкой в «Шекспире» — застекленная, в рамочке. Вид у нее никудышный. Напоминает бумажное полотенце. Собственно у папани тоже богатый послужной список — это еще надо напрячься, чтобы отыскать старую лондонскую каталажку, где он в свое время не гостил. Толстый Пол отсиживал за нанесение телесных повреждений, как непосредственных, так и тяжких. Меня периодически гребли по пьяни за хулиганство, за нарушение общественного порядка, за сопротивление при задержании, а один раз даже за оскорбление фараона действием (три месяца условно). Один Толстый Винс чист перед законом. Толстый Винс — настоящий джентльмен. И все здешние обитатели, все эти недоумки в тюремных комбезах, красноносые путаники, хмурые неудачники, неуклюжие кидалы, драчливые троглодиты — мне они гораздо роднее. В меру скромных сил бултыхаются они в донном течении, противоположном поверхностному. Загвоздка в том, что если счастье изменит, если тебя запеленгуют, то отправляешься за решетку. Я снова обвел взглядом рекреацию. На этот раз при виде Алека я рассчитывал, что тюрьма отступит. Как бы не так. Наоборот, приблизилась.
Я дал ему свой носовой платок. Похлопал его по плечу. И то, и другое вышло не особо убедительно.
— Всего две недели. — проговорил я. — Через две недели уже будем сидеть в казино пьяные в зюзю, цыпочек призовых подцепим...
— Нет, только не я. Я буду с Эллой и с детьми. Теперь вся моя жизнь ради них, только ради них. — Он презрительно скривился. — Нажраться в казино, с тобой и какими-нибудь шлюхами... Вот уж райское наслаждение. Спасибо, сыт по горло.
Я отошел купить ему следующую чашку кофе, следующую шоколадку. Алек плутал по трущобам десять лет. Десять лет понадобилось ему, чтобы усвоить: трущобы — это вам не игрушки. Если что, трущобы огрызаются, своими меленькими остренькими зубками. У стойки я заплатил буфетчику в переднике; это был заключенный, удостоенный высокого доверия за образцовое поведение. Кругом одни мужики. И запах тот же — сплошного безбабья, прокисшего беспримесного тестостерона. Слава Богу, мой сегодняшний срок подходил к концу. Скоро я буду снаружи, где бабы и бабки.
Когда я возвращался к столику, затрезвонил звонок. Садиться я уже не стал. Алек заметил облегчение на моем лице, и это придало ему сил. Он уставился на меня с былым антагонизмом и произнес: