Однажды старуха два дня подряд не явилась на свой участок, все решили, что она приболела, и ругали ее, что приходится пить «из горла». А в большой коммунальной Квартире стояли тишь и благодать, и так могло продолжаться долго, если бы фокстерьер первой квартиры не начал выть и лаять подле дверей четвертой комнаты. Вой был жуткий и скорбный, и вся квартира высыпала на собачий клич. Стали вспоминать, когда видели старуху в последний раз, и не вспомнили, и начали стучать в двери под непрекращающийся собачий вой. Никто не ответил, тогда пригласили участкового инспектора милиции и вскрыли квартиру.
Мертвая Макарьевна лежала почему-то не вдоль, а поперек дивана; постель, впрочем, не была расстеленной, а жиличка, судя по всему, еще не собиралась спать.
– Кто родственники, – спросил участковый инспектор. – Адреса, телефоны?
Какие там телефоны и адреса, когда никто не смог назвать и фамилию покойной? В документах мертвой старухи никаких адресов и телефонов тоже не было. Не обнаружили в квартире и такого места, в которое обычные старухи любят складывать бумажки «на память». Паспорт и только паспорт! В присутствии понятых тело перенесли на стол, закрыли простыней, и сразу после этого опытный участковый инспектор высказал предположение, что покойная чего-то хотела достать с другой стороны дивана, но не успела. Диван вскрыли, то есть перевернули матрац: под пружинами лежали три сберегательные книжки – две совсем новенькие, а одна старая и засаленная.
В засаленной книжке, принадлежащей мужу умершей, было шестнадцать тысяч рублей, а в остальных двух ровно по пяти. Наличных денег при покойной оказалось восемь рублей с копейками, а очередной взнос – сто рублей – был сделан четыре дня назад, отчего сумма «стала круглой».
Все кончилось бы тихими и незаметными похоронами без слез и причитаний, если бы в самый разгар событий в квартире не появилась та дворничиха, которой оставляла «на догляд» бутылки Макарьевна и с которой имела продолжительные беседы. Дворничиха без удивления сказала:
– Ну, я так и поняла… Надо сообщить дочери, у меня и телефончик имеется…
Часа через два у изголовья умершей собрались дочь, внук – мужчина средних лет – и внучка с девочкой лет шести. Это была правнучка Макарьевны. Дочь Вера беззвучно плакала. Дворничиха сказала:
– Господи, а ведь жила-то как! Утром чаек, в обед порция госпельменей, вечером обратно чаек, – и вдруг заголосила по-бабьему, но никто дворничиху не поддержал, и опять стало тихо в четвертой комнате. Дочь Вера сквозь слезы смотрела на сберегательные книжки, увидела, что мать сохранила от них тайну отцовского вклада, когда-то переведенного на бессрочное пользование жене. Шестьдесят восьмой год! Именно в эти годы сын и внук Ярослав работал в котельных, чтобы учиться в институте; шестьдесят восьмой год – дочь собирала взаймы по десятке, чтобы внести вступительный пай на трехкомнатную квартиру. А семидесятый год – год свадьбы Люси. В какие долги они опять залезли, но все прошло прекрасно, ничуть не хуже, чем у других людей.
Дочь, родная дочь только плакала и ничего не могла объяснить, так как все прошлые события назревали медленно, но неотвратимо. Дочь принесла с базара связку грибов за семь рублей, а надо было за пять – рассердившись, мать запирается на два-три дня в своей комнате-клетушке. В конце каждого месяца мать выходила с ученической тетрадью в руках: здесь переплачено, этого покупать не надо было, без этого можно обойтись – не баре! Возникали ссоры, но не такие ссоры, чтобы можно было всерьез огорчаться. Милые бранятся, только тешатся. Но это годилось только для Веры, мать же предпринимала решительные меры: клевеща на всю родню, обивала пороги райисполкомов, пока не выбила комнату с подселением.
Ушла из дома мать поздним вечером, ни с кем не попрощавшись, никому не улыбнулась и – словно в воду канула. Первые годы хоть иногда звонила по телефону, интересовалась, живы ли, здоровы ли, но никогда и никого не пригласила к себе. Потом и это кончилось… Лежала под простыней на столе еще вовсе не старая по годам женщина, добровольно ушедшая от домашнего очага и его тепла, добровольно лишившая и себя самое сытой спокойной старости: восемьдесят шесть рублей пенсии.
С чего все это началось? С неверия ли в родную дочь или с неверия в человеческое добро? Может быть, это был старческий психоз, достигший интенсивности шекспировской страсти, просто-напросто болезнь. А может быть… Неужели в умершей жила та власть золотого тельца, оковы которого мы разорвали в семнадцатом году?
Макарьевна умерла. Нет необходимости называть ее фамилию, хотя бы из сочувствия к родне.
Огорчившись, погрустим над человеком, имеющим все для спокойной и здоровой старости и так печально ушедшем.