Вольтер ставит эту проблему таким образом, что признание всего происходящего абсолютным благом оборачивается другой стороной — признанием абсолютности и неизбежности зла. Парадоксальность существующего проявляется тогда в том, что зло оказывается необходимым условием самого блага: стоит нам только согласиться с тем, что благо существует, как причиной его вдруг становится нечто противоположное — зло, и наоборот. У Лейбница такой парадоксальности еще нет, для него зло не имело самостоятельного значения и снималось в благе; для Вольтера дело обстоит уже не так — и то, и другое имеют совершенно равноценное значение и являются как следствиями, так и условиями друг друга. Этот парадокс Вольтер продемонстрировал в разговоре Задига с ангелом Иезрадом. В ответ на вопрос Задига: «Разве необходимо, чтобы в мире существовали несчастья и преступления и чтобы они составляли удел лучших людей?» — ангел отвечает: «Нет такого зла, которое не влекло бы за собой добро». В противном случае на земле существовал бы совершенный, божественный, а не человеческий порядок, но он возможен только в жилище верховного существа.
В другом романе — «Кандид», — представляющем уже злую пародию на лейбницевскую теодицею (в то время как «Задига» можно рассматривать скорее как веселую насмешку), Вольтер пытается понять, возможен ли все-таки мир без зла и без парадоксов, но в конце концов вынужден сознаться, что это ему не под силу; по его словам, человек не в состоянии постичь законы мирового порядка, его ум бессилен открыть истину. Поэтому нужно перестать спорить, а следует «возделывать свой сад». Но таким образом проблема не решается, а лишь снимается; Вольтер утверждает, что надо действовать, а не рассуждать, но если не рассуждать, то неизвестно, как действовать. Смысл устройства мира остается туманным.
заключает Вольтер (цит. по: 17, 246).
Споры о добре и зле, о смысле человеческой жизни и назначении человека в этот период ведутся не только философами — вся Франция, стоящая перед задачей создания нового общественного порядка, решает эти вопросы. Только в немногих аристократических семьях, как свидетельствуют очевидцы, сохраняется дворянский и монархический дух; новое поколение уже находится во власти новых идей. Оно насмехается над старинными модами, над феодальной гордостью своих отцов, над их серьезным отношением к этикету; старые доктрины кажутся теперь претенциозными и отталкивают оппозиционно настроенных людей, вольнолюбивая же философия Вольтера их привлекает.
В общественном мнении начинает преобладать принцип равенства, во многих случаях, например, звание литератора уже дает перевес перед дворянскими титулами. Учреждения еще остаются монархическими, но нравы уже становятся республиканскими. Они проникают даже в среду самых знатных вельмож, и первые места общественное мнение отдает не дворянам, а умным и образованным людям — сыну нотариуса Вольтеру, сыну ремесленника-ножовщика Дидро, сыну часовщика Руссо, воспитаннику стекольщика Д'Аламберу и др. Их не только допускают в светское общество, их просят прийти, ими восхищаются, им подражают. Вся Франция начинает признавать самыми достойными людьми не самых знатных и богатых, а самых умных и просвещенных; ум, образованность становятся мерилом достоинства человека. Это говорит о кануне великих перемен, о наступлении во Франции новой эры — эры Разума.
Говоря словами Ф. Энгельса, все должно было в это время доказать свое право на существование перед лицом разума или погибнуть. «Мы видели… — пишет Энгельс, — каким образом подготовлявшие революцию французские философы XVIII века апеллировали к разуму как к единственному судье над всем существующим. Они требовали установления разумного государства, разумного общества, требовали безжалостного устранения всего того, что противоречит вечному разуму. Мы видели также, что этот вечный разум был в действительности лишь идеализированным рассудком среднего бюргера, как раз в то время развивавшегося в буржуа. И вот, когда французская революция воплотила в действительность это общество разума и это государство разума, то новые учреждения оказались, при всей своей рациональности по сравнению с прежним строем, отнюдь не абсолютно разумными. Государство разума потерпело полное крушение. Общественный договор Руссо нашел свое осуществление во время террора, от которого изверившаяся в своей политической способности буржуазия искала спасения сперва в подкупности Директории, а в конце концов под крылом наполеоновского деспотизма. Обещанный вечный мир превратился в бесконечную вереницу завоевательных войн» (1, 20, 267).