Прочтите страницы о памятниках, которые нации, столь же трусливые, сколь и безрассудные, воздвигают своим притеснителям, и скажите мне, совсем ли там нет новых идей о столь избитом предмете. Прочтите страницу о приютах и найдите там заурядное, если вы на это отважитесь. Прочтите надгробное слово Элизе Дрейпер и постарайтесь написать лучше. Что касается меня, то я нахожу в нем простоту древних и изящество современных. Там есть с полсотни отрывков, подобных этим.
«Но, — добавите вы, — у него нет умеренного тона истории». И что мне за дело, до какого тона он дошел, лишь бы только это был тон его века, который для него не хуже другого; лишь бы он меня наставлял, волновал, изумлял. Фукидид не писал историю, как Ксенофон, Ксенофон — как Тит Ливий, Тит Ливий — как Саллюстий, Саллюстий— как Тацит, а Тацит — как Светоний. Вольтер отнюдь не писал историю, как аббат де Верто, или аббат де Верто — как Роллен, Роллен — как Юм, а Юм — как Робертсон. Разве философ трактует историю, как ученый, ученый — как моралист, холодный моралист — как красноречивый человек? Так вот, Рейналь — это историк, какого еще не бывало; тем лучше для него и тем хуже для истории. Если бы с самого начала история схватила бы и потаскала за волосы гражданских и религиозных тиранов, я не думаю, чтобы они от этого стали лучше, но от этого их еще больше ненавидели бы, а их несчастные подданные, быть может, стали бы от этого менее терпеливы. Ну, хорошо, вычеркните из заглавия его книги слово «история» и замолчите. Книга, которую я люблю и которую ненавидят короли и придворные, — это книга, порождающая Брутов. Пусть ей дают какое угодно название.
Но почему же у аббата нет современного тона историка? Потому, что среди трех-четырех тысяч страниц встречаются, может быть, пятьдесят, продиктованных восторгом перед добродетелью или отвращением к пороку. Что касается меня, то я только больше ценил бы за это автора, который безоговорочно отдался бы сильным порывам своего сердца, и я ненавидел бы презренных сатрапов, прячущих под покровом строгого вкуса постыдные мотивы своей критики. И мне нисколько не неприятно, что историк, описывающий открытие Нового света, говоря о неслыханном явлении, пишет стилем, присущим только ему. По крайней мере он не будет числиться в раболепном стаде подражателей.
Вы думаете, что к королям обращаются на ты благодаря смелости или тщеславию, — что за бредни! Ведь эта форма речи, заимствованная из языка греков и римлян, показывает больше вкуса, больше благородства, больше твердости, больше правдивости и, может быть, даже больше уважения. Оттого, что тогда говорит не подданный, а представитель нации. Оттого, что он является орудием добродетели, разума, справедливости, человечности, правосудия, милосердия, закона и некоторых других из трех возвышенных правил квакерства, перед которыми равны все смертные.
Устанавливать между королями и собой столь огромную дистанцию — значит ставить одного человека весьма высоко, а другого — весьма низко. Ведь первым среди нас он является благодаря нашему выбору — вот то, что учили в школе о Деметрии и об Аттале, которые не были ни глупцами, ни трусами, ни наглецами, ни безумцами.
Я окончил чтение первого тома сочинения аббата и на протяжении более семисот страниц не увидел у него ни единого раза, если употребить ваше выражение, «образа последующих поколений, наклеенного на нос», а увидел образ величественный, который, правду говоря, я предпочел бы встречать слишком часто в сочинениях автора, чем совсем его там не встречать.
Вы советовали мне молчать об аббате Рейнале. Но разве ваш замысел заключается в том, чтобы я последовал вашему совету? В таком случае будьте любезны говорить о нем более благопристойно, чем вы это сделали у моей дочери. Неужели недостаточно, что его изгнали визиготы, нужно ли еще, чтобы на него нападали его друзья? В обществе так много дерзких попугаев, которые говорят, говорят и говорят, не зная, что они говорят, и столько желания расточать зло, что злоязычник или сплетник может найти себе в один день тысячу сообщников.
Я вас прекрасно понял; и вы поступили со мной очень несправедливо и сделали мне совершенно напрасно много зла. Вот моя защитительная речь, которую я разрешаю вам показать аббату, если вы его когда-нибудь снова увидите. Я сказал аббату Рейналю: «Но, мой друг, кто будет достаточно дерзким, чтобы опубликовать это и признаться в этом?» Он ответил мне с гордостью: «Я, я». — «Вы погубите себя». — «Я себя погублю. Ах, я вижу, что вы считаете, будто у меня меньше мужества, чем на самом деле».