Выбрать главу

— Я будущий фильософ и дочь Индии, — роняя слова, медленно произнесла она. — Поэтому я чельовек мрачный. Я каждый день наблюдаю, как мир спотыкается и падает, сльовно пьяница. Мусульман берут в плен — и уверяют, что к расизму не причастны. Белим скинхедам сходят с рук издевательства над чернокожими — и опять никакого расизма. Я не приехали в эту страну, а сбежаля из своей, где все еще хуже, где по-прежнему существует каста неприкасаемых, а мальчиков похищают, кастрируют и отдают в евнухи. Извини, дорогая Меляни, но ты — беляя женщина, живущая в раю для белих. И не говори мне, что ничего страшнее быть не может.

— Каста неприкасаемых? — повторила я.

— Ганди пыталься называть их «божьими детьми», но сами они зовут себя «далит», что значит «подавленные».

— Я тоже подавленна, Виина.

Она кивнула; очки в массивной оправе сдвинулись к кончику аккуратного носика. Последовал глубокий-глубокий вздох.

— Да, я понимаю. Но он жив. И ты тоже.

Странное дело — на душе стало легче.

Глава шестая

Домик у нас небольшой, в два этажа. Когда-то это был всего лишь гараж у настоящего особняка, что высился по соседству. Миниатюрный садик засажен декоративными розами и лавандой. Летом за окном гудели гигантские, чуть не с грецкий орех, шмели. Мне нравилась гладкость и летняя прохлада оштукатуренных стен; нравилось, что зимой, проснувшись, вдыхаешь аромат мороза и угля. Для меня это был не просто дом, а дворец, истинное чудо в центре плотно застроенного города. Когда вскоре после рождения Дэниэла мы переехали сюда, я спала с детьми и по утрам лежала, глядя в окно, составленное из кусочков стекла неправильной формы, сквозь которые ветки деревьев кажутся ломаными, и следила, как солнце разрисовывает небо яркими красками. Пока Стивен собирался на работу, мы перебрасывались приглушенными фразами, чтобы не разбудить детей. Стивен высок, внушителен. Мощная грудь, широкие запястья, крупные ладони, могучая шея. Я смотрела на наших прелестных детей, прижавшихся ко мне во сне с обеих сторон, на своего красавца мужа — и думала о том, что на свете еще не было женщины счастливее меня. И столь же довольной тем, что дала ей жизнь.

Тогда я не знала, что дала мне жизнь. Дэниэл выглядел совершенно здоровым. Казалось бы, в ребенке-аутисте что-то непременно должно проявляться с самого рождения, какая-то подсказка для матери, чтобы любила его меньше, чем другого, нормального ребенка. Быть может, он не льнет к тебе так крепко, не обнимает, не смеется, когда ты катаешь его «по кочкам, по кочкам». Так нет же — Дэниэл все это умел. Для него я была трамплином и гамаком, мое бедро — креслом, а его смех радовал мое сердце. У нас сотни фотографий: Дэниэл съезжает с горки на детской площадке, топает по лужам в новеньких резиновых сапожках, возит игрушечный поезд, Дэниэл цепляет на нос очки мистера Картофельная Голова, Дэниэл танцует. Он менялся постепенно, смутные симптомы мелькали и исчезали. Но вы не перестаете любить своего ребенка только потому, что он не говорит, отворачивается от гаража с блестящими машинками, который вы ему купили, или упорно отказывается с вами играть. Вы не перестаете его любить, даже если он не позволяет прикоснуться к себе, не говоря уж о том, чтобы вымыть ему голову, или день-деньской плачет безо всякой видимой причины. Нет, вы не перестаете его любить — вы вините в его неудачах только себя.

Стивен не желал говорить со мной о сыне. Рано уходил на работу, поздно возвращался и общался только с ноутбуком. Далекий, недоступный.

— От того, что ты делаешь, никому не легче, — не удержалась я от упрека. Я ничком растянулась на диване, носом в подушку, а Стивен, на другом конце комнаты, барабанил по клавишам ноутбука, отвечая на е-мейлы.

Он долго молчал. Потом сказал:

— Если ты знала, что у него проблемы, почему не обратилась за помощью?

— Ах, вот как? Выходит, я во всем виновата?

— Я только спросил, почему ты не обратилась к врачу. Раньше. Ты же знала.

Лучше бы и дальше молчал. Отправлял бы электронку в свой Гонконг или какого там черта он делает.

Проснувшись, я еще блаженствовала пару секунд, прежде чем на меня вновь обрушилось осознание нездоровья моего сына и всего того, что меня ожидало. Дэниэлу не дано миновать многие из вех обычного детства. С годами он станет еще более замкнутым и несговорчивым, вероятно, даже опасным — как для себя, так и для других. И для Эмили? Очень может быть. Меня уже предупредили, что ради здоровых детей родителям случается отдавать ребенка-аутиста в специальное заведение, — однако тревожиться не о чем, срок еще не вышел. (Не о чем тревожиться? Не о чем?!) Ну а для начала мне следует принять тот факт, что Дэниэлу потребуется особая школа для детей, неспособных учиться наравне с нормальными. От меня ничего не зависит, все, что я могу, — сопровождать его сквозь детство и юность, пока какое-нибудь заведение (а если повезет — закрытая община) возьмет на себя заботу о моем повзрослевшем сыне. Печальная истина заключалась в том, что аутизм не лечат, поскольку его причина — генетический сбой, за который нам расплачиваться всю жизнь.

— Стивен, прошу тебя, не ходи сегодня на работу. Останься с нами. Пожалуйста! — взмолилась я.

Какой это был день? Кажется, вторник. Ворох тревог крутился у меня в голове, как белье в сушильном барабане. Вот вывернулась одна, потом другая, и еще. Я и об этом сказала Стивену. Сказала, что предстоящий день выглядит непомерно долгим, и я не понимаю, в каком направлении идти. Я заблудилась.

Стивен посочувствовал, потрепал по руке, кивнул. Но не остался.

Дядя Реймонд — милый, милый дядя Реймонд — позвонил мне, чтобы утешить. Не кори себя, детка, за прививку Дэниэла, сказал он. Его голос в трубке был слишком громок; Реймонд говорил как человек, который наблюдал зарю телефонизации, который кричал, напрягая горло, в черепаховые раструбы настенных аппаратов и вызывал абонента через телефонисток. Реймонд рассказал, что, когда он сам был еще ребенком, дети тысячами умирали от кори. Температура за сорок, мозги просто плавились. Так что я ни секунды не должна жалеть о той прививке.

— Приезжайте в гости, — попросила я.

Реймонд жил на другом конце Лондона, в доме, где вырос и который делил с матерью до ее смерти лет тридцать назад. Когда я попала к нему в первый раз, он повел меня наверх, показал заметные трещины на потолке — от бомбы, проломившей крышу во время войны. Потом мы стояли у окна, смотрели на раскинувшийся перед нами квартал тесно прижатых друг к другу домов, а Реймонд рассказывал, что когда-то здесь были одни воронки да груды камней — все, что осталось от разрушенных зданий. Солдатом он видел такое, о чем отказался говорить.

«Не стану взваливать на тебя свои воспоминания», — объявил он и сразу же спросил, не найду ли я применения глубокой сковороде, в которой его мама пекла торты на дни рождения своих сыновей — Реймонда с братом. И еще предложил поделиться со мной полотняным постельным бельем, тоже оставшимся после матери.

— Сейчас приеду, — отозвался на мою просьбу Реймонд. — А ты все-таки не вини себя.

— Я и не виню.

Ложь. Я становилась отменной лгуньей. Удобная неправда — мой камуфляж, только защищала я не себя, а других, тех, кто не вел борьбу с аутизмом, например, счастливых родителей здоровых детей. Или Реймонда, которого я открывала, как путешественник — древнюю волшебную страну. Мне захотелось устроиться поуютнее на широком подоконнике в доме его матери, полюбоваться высоким дубом, который маленький Реймонд посадил собственными руками, поговорить о том, как за годы его жизни изменился Лондон, обсудить прошлое, отмахнуться от будущего. А где, кстати, та сковородка? Пока он доедет, решила я, успею испечь бисквитный корж, пропитаю кремом, и мы будем говорить о шифровальных машинах, беспилотных самолетах, битвах на чужих берегах, о краях, известных мне только по книжкам, самых-самых далеких краях.