– Будешь еще пить?
– Нет.
– То-то… Вино, бурлак, наша русская смерть. Может, брат, вся моя жисть другой бы стежкой пошла, если б не эта погибель…
Денис крепко прижался к старику, ему было тепло и уютно. Вечерело. На небе зажиглись первые бледные звезды.
Свадьба затянулась далеко за полночь. Обошлось все по-хорошему: без скандалов и драк. Ночевали молодые в потаповском доме, в чулане, куда была поставлена двухспальная кровать с высокой пирамидой из белоснежных подушек.
Ахтыровых на свадьбе не было, – не рискнули пригласить, боясь свести их с дедом Северьяном за хмельным столом. А раньше дружба была крепкая…
XIV
Семейная жизнь Алима не налаживалась. Казалось бы, что после смерти Мустафы общее горе должно было сблизить мужа и жену хоть на некоторое время. Но вышло наоборот: Манефа стала еще больше ненавидеть мужа. Все в нем внушало ей брезгливость и отвращение: и побритая голова, и хромовые сапоги, и манера ходить, садиться, есть… Алим страдал, – страдал тяжело, болезненно. Манефа пробовала иногда пересилить неприязненное чувство к мужу, старалась не видеть в нем того, что ее раздражало, старалась, хоть бы внешне, быть внимательней к нему, но это длилось недолго, до первой вспышки сердца, когда прорывалось настоящее, искреннее, злобное, неудовлетворенное – и все снова шло к чёрту. Неделю-две Манефа видеть не могла мужа. Чуткий Алим в этот период вражды избегал попадаться жене на глаза, не настаивал на своем супружеском праве, терпеливо, сцепив зубы, дожидался своего часа, чтобы со всей страстью измученного человека жадно съесть те крохи иллюзорного счастья, которые иногда бросала ему жена.
Алим знал, что началом конца будет день, когда Манефа изменит ему. Об этом он старался не думать, был не в силах объять всего ужаса, который представлялся ему в этом случае. Но Манефа ему не изменяла. Твердо, с детства, не без участия старообрядки-матери, она знала, что измена мужу непростительна и страшна: это – путь, по которому женщина никогда не придет к счастью. В минуты диких сцен с мужем она иногда обещала:
– Подожди, брошу тебя и уйду к другому!
Говорила она это только затем, чтобы больней уколоть Алима. «Другого» не было, и уходить было не к кому.
– Тогда убью! – предупреждал он.
– И это хорошо: сразу отмучаемся, и ты и я.
Алим подходил к жене, губы его дрожали, в черных глазах – боль и бесконечная нежность.
– Маня, милая, пойми: люблю я тебя, люблю… Жить хочу с тобой… Как мы можем жить! Как хорошо мы можем жить!.. Ну не гони ты меня… не гони, Маня… Что я тебе сделал? За что ты меня ненавидишь? Маня, милая…
Манефа пускала в ход самый сильный козырь, самую острую и жгучую стрелу:
– Я дитя хочу.
Это была неправда. От Алима она даже и ребенка не хотела иметь.
– Так давай возьмем… на воспитание… – раздувая ноздри и тяжело дыша, предлагал Алим.
– Не хочу чужого… Мне свой нужен… Мой! Слышишь: мой, родной, кровный, а не чужой подзаборник!
– Маня..
– Уйди!
– Маня…
– Уйди, говорю… У-у, дьявол бесплодный! – и, сверкнув глазами, она быстро уходила в кухню, набросив крючок на дверь.
Алим сжимал бритую голову короткими пухлыми пальцами и, подкошенный горем и бессильной яростью, валился на постель, закусывая белыми зубами угол подушки…
Жизнь превращалась в ад.
XV
Наступил покос. Земли́ у отважинцев только и было, что заливные луга пониже села. Да, собственно говоря, в земле они и не нуждались, ибо ни они, ни их деды, ни их прадеды земледелием не занимались. Ко́рма требовалось не много – держали только коров, по одной на семью, да некоторые – овец, и заливные луга давали нужный запас сена с лихвой на целый год.
Заря едва занималась, когда отважинцы почти всем селом вышли на покос. Вышел и архитектор Белецкий, находивший в косьбе огромное удовольствие и никогда не пропускавший случая махнуть вместе с народом косой.
Поеживаясь от утренней свежести, Денис шел рядом с Белецким и подтрунивал над Годуном:
– А ты, Васька, зря идешь. Ведь два раза махнешь косой – и дух вон. Знаю я тебя.
– А сам-то ты в прошлом году и до кладбища не дошел, разов пять приседал. Эх, как тебя люди-то обогнали! Стыдобушка! – переходил в контратаку Васька.
– Искусство-с своего рода… – вмешивался в разговор уныло шагавший сзади Гриша Банный. – Я, к примеру, косец плохой. Размаху нужного нет у меня, а ежели размахнусь, то в случае необходимости остановиться не могу… Так в двадцатом году, вследствие этой моей странности, я перекосил пополам-с небольшую индюшку, подвернувшуюся под руку, за что и был основательно наказан.