Вот только этот «водоворот» оказался слишком стремительным… И как-то пророчески воспринимаются давыдовские строки, сказанные совсем по иному поводу: «…есть ли старость для поэта?»[587], вспоминаются слова Кюхельбекера:
«Знаете ли нашу общую горесть? Пушкин, наш славный Пушкин, убит на дуэли!»[589] — 3 февраля 1837 года из Москвы писал Давыдов Николаю Языкову, лечившемуся на водах за границей.
В тот же день он писал в Петербург:
«Милый Вяземский! Смерть Пушкина меня решительно поразила; я по сю пору не могу образумиться. Здесь Бог знает какие толки. Ты, который должен все знать и который был при последних минутах его, скажи мне, ради Бога, как это случилось, дабы я мог опровергать многое, разглашаемое здесь бабами обоего пола. Пожалуйста, не поленись, и уведомь обо всем с начала до конца, и как можно скорее.
Какое ужасное происшествие! Какая потеря для всей России! Vraiment une calamité publique!{184} Более писать, право, нет духа. Я много терял друзей подобною смертью на полях сражений, но тогда я сам разделял с ними ту же опасность, тогда я сам ждал такой же смерти, что многое облегчает, а это Бог знает какое несчастье! А Булгарины и Сенковские живы и будут живы, потому что пощечины и палочные удары не убивают до смерти. Денис»[590].
И еще — по тому же адресу месяц спустя, 6 марта:
«Веришь ли, что я по сю пору не могу опомниться, так эта смерть поразила меня! Пройдя сквозь весь пыл Наполеоновских и других войн, многим подобного рода смертям я был и виновником, и свидетелем, но ни одна не потрясла душу мою, подобно смерти Пушкина. Грустно, что рано, но если уже умирать, то умирать так должно, а не так, как умрут те из знакомых нам с тобою литераторов, которые теперь втихомолку служат молебны и благодарят судьбу за счастливейшее для них происшествие. Как Пушкин-то и гением, и чувствами, и жизнию, и смертию парит над ними! И эти г……жуки думали соперничать с этим громодержавным орлом!»[591]
А жизнь продолжалась, навязывая свои то крупные, то мелочные заботы. Дети незаметно вырастали, поэтому пришлось перебираться из Симбирской губернии в Москву, где Давыдовым был куплен прекрасный дом — настоящий барский особняк, конечно же «послепожарной» постройки, в самом центре, на Пречистенке, напротив, так уж получилось, пожарного депо.
«В последние годы его жизни заботы о нас, старших сыновьях его, меня и брата Николая, много отнимали у него времени от любимых его литературных трудов. В отношении детей своих он, под оболочкой равнодушия, был самый горячий и внимательный отец. Будучи слезлив как женщина и самого мягкого сердца, он часто принимал на себя маску строгости и суровости, разбивавшуюся от первой слезливой просьбы каждого из нас. В домашнем быту он был вполне образцовый семьянин, весьма аккуратной жизни»[592].
«Что мне про Москву тебе сказать? — Она всё та же, я не тот, как говорил Василий Львович{185}, благочестивой памяти, — и потому мне скучно здесь: я в степь хочу, как говорил Александр Сергеевич, бессмертной памяти. Вообразить не можешь, как меня обольстили мои Симбирские и Саратовские степи. Так бы и полетел туда — что, впрочем, я непременно сделаю, поместя двух моих старших в училища.
А ты, мой Петербургский труженик, долго ли тебе шататься по толкучему рынку честолюбцев? Когда придет время и твоего разочарования? Когда мы будем с тобою в Москве на диване, с трубкою в зубах и с шампанским в руках закуривать и запивать неудачи наши и смеяться над собою? Нет, этого времени уже не будет, а если и будет, то как мы ни к чему уже не будем годны, и нам будет не до смеху с подаграми и другими немощами старости»[593].