Точно так же поступал и Дидро. Княгиня Дашкова писала о нем: “Я очень любила в Дидероте даже запальчивость его, которая была в нем плодом смелого воззрения и чувства”. Екатерина II сама пишет Сепору, как Дидро, во время пребывания в Петербурге, замечая, что она не совершает всех намеченных в разговоре с ним преобразований, “изъявлял свое неудовольствие с некоторым негодованием”, и так далее.
В сочинении Дидро “Племянник Рамо” есть слова, которые лучше всего рисуют, как уживаются в одном человеке разные страсти.
“Я не презираю удовольствия чувств, у меня также есть нёбо, которому нравится тонкое кушанье и отличное вино; у меня есть сердце и глаза, я могу обладать красивой женщиной, обнять ее, прижать мои уста к ее устам, наслаждаться ее взглядом и таять от радости на ее груди. Мне нравится иной раз и веселый вечер с друзьями, даже вечер распущенный, но не могу скрыть от вас, что для меня бесконечно слаще помочь бедняку, кончить щекотливое дело, дать умный совет, прочесть приятную книгу, сделать прогулку с близким другом и т. д. Я знаю такие дела, что я отдал бы все, что имею, чтобы иметь возможность назвать эти дела своими”.
Таким именно был сам Дидро! А другой обвиняемый Фонвизиным – Вольтер. Каковы бы ни были нравственные недостатки Вольтера, они не могут уничтожить его славы и достоинства как борца за истину, справедливость, равенство, гуманность и терпимость в самом широком смысле. В этой натуре, “многообразной, как Протей”, соединяются темные и светлые стороны. “Мы обязаны перед Вольтером и его товарищами признать, – говорит Маколей, – что настоящая тайна их силы – пламенный энтузиазм, который во всяком случае скрывался под их легкой натурой”. Определение Маколея, правда, не было известно Фонвизину, но факт должен был быть известен.
Дела Жана Каласа, Сирвена, Монбальи давно уже нашли восторженный отклик в Европе и не были забыты в то время, когда Фонвизин приехал во Францию. Дело Каласа вызвало известное сочинение о терпимости, в котором Вольтер, защищая невинную жертву, требовал правосудия от всего мира. Он добился пересмотра дела, восстановления невинности казненного, и король подарил семье последнего сумму в 36 тысяч ливров. Три года жизни Вольтер неутомимо посвятил этому делу. “Ни разу улыбка не касалась моих губ за это время, – говорил он, – я считал бы ее глубокою несправедливостью”.
Фонвизин поражен невежеством дворян во Франции в сравнении с русской провинцией!.. Лекции юридические, пишет он Панину, баснословно дешевы, так как наука эта никому не нужна “при настоящем развращении страстей” – вывод комический, хотя не связан на этот раз с особенностями таланта автора; “такой бедной учености нет в целом свете”, – замечает он. От Монпелье до Парижа Фонвизин забывает об этой теореме и пишет из Парижа, что ни один знающий человек из Франции никогда уехать не захочет, ибо он всегда там вполне обеспечен(!).
Желая быть справедливым, он находит, что при всем развращении нравов во французах есть сердечная доброта – “добродетель, конечно, непрочная. Самые убийцы становятся таковыми, лишь когда умирают с голоду; как же только француз имеет пропитание, то людей не режет, а довольствуется обманывать”. Кстати сказать, как на качество низшей расы смотрит Фонвизин на то, что дворяне терпят от слуг и простых людей удивительные вольности. Лакеи не вскакивают с мест, как Фильки, Фомки и Петрушки, когда “барин” пройдет мимо. За столом каждый служит только своему хозяину, не бросается подавать тарелку кому угодно – из одного “лакейства”, а, напротив, отвечает: “Je ne sers que mon maître”.[14] Наконец, солдат-часовой берет стул и садится у дверей ложи в театре, а на вопрос удивленного Фонвизина, что это значит, ему отвечают просто: “Он хочет видеть сцену”.
Свои понятия о разумном рабстве он приводит в систему.