Выбрать главу

Страсть к передразниванию, говорит тот же свидетель, очень сильна у Потемкина, и отсюда благоволение его к другим, обладающим этим талантом.

Фонвизин не отрекается и даже хвастает тем, что он передразнивал Сумарокова в домах вельмож, и так как в его письме к родным есть указание на то, что Потемкин по его просьбе обещал его брату производство, то нельзя не допустить, что именно этим способом он приобрел такое расположение надменного фаворита, ибо сам не занимал тогда никакого положения – ни общественного, ни литературного. Однако нет оснований думать, что он пользовался милостями Потемкина также и впоследствии, находясь на службе у Панина, так как вельможи эти не ладили, а Фонвизин был достаточно честен, чтобы оставаться верным Панину, которого он глубоко уважал.

Кстати заметим, что иностранец, пишущий о России, делает из своих наблюдений столь же поспешное заключение, как сам Фонвизин, описывающий свои заграничные ощущения. Он говорит: “Это дарование (переимчивость) нередко в здешней стране и проистекает, я думаю, из свойства нации, которая ничего не изобретает, но с величайшею легкостью воспроизводит все, что видит”.

Императрица, которой княгиня Дашкова представила “Вопросы” Фонвизина, позволила их напечатать, но не иначе как параллельно со своими ответами, – так они и появились в “Собеседнике”. Она писала княгине Дашковой, что в таком виде сатира эта будет безвредна, “если только повод к сравнениям не придаст большей дерзости”.

Ответы Екатерины не только не придали “дерзости” сочинителю “Вопросов”, но заставили его немедленно повернуть фронт. В письме, помещенном вместе с “Вопросами”, он выражал надежду, что “Вопросы” и ответы на них “Собеседника” будут и дальше продолжаться, образуя “неиссыхаемый источник размышления”. После ответов императрицы, которые ясно показали, что она вовсе не намерена в Данном случае “отверзать двери истине”, и особенно после намека на “свободоязычие” Фонвизин оставил намерение и дальше задавать свои вопросы.

Были эти вопросы смелы или невинны? По всей вероятности, Фонвизин не ожидал неудовольствия со стороны Екатерины. Самые смелые из литераторов того времени все же шли за ботиком Екатерины и если имели иногда поползновение опередить его, то действовали весьма робко, разведками. Известно, что распространившиеся в период между 1769–1770 годами сатирические журналы с “Трутнем” во главе сразу почти исчезли без всякой видимой причины, и скоро остались только “Всякая всячина” и “Трутень”, дни которого, однако, также были уже сочтены. Дело в том, что смелость сатиры, вообще довольно робкой, по мнению Екатерины уже перешла намеченные ею границы “в улыбательном духе”. Явных же мер к прекращению журналов принимать не пришлось, так как при существовавшем в то время тесном общении двора и литературы настроение первого сейчас же непосредственно отражалось на второй.

Недавно только найден Пекарским в бумагах Екатерины II черновой собственноручный набросок письма Правдомыслова (псевдоним императрицы) к издателю “Всякой всячины”, которое не было тогда напечатано и как бы предугадывало вопросы Фонвизина. “Госпожа бумагомарательница, “Всякая всячина”, – гласит письмо, – по милости Вашей нынешний год отменно изобилует недельными изданиями. Лучше бы мы любили изобилие плодов земли, нежели жатву слов, которую Вы причинили. Ели бы Вашу кашу да оставили бы людей в покое: ведь и профессора Рихмана бы гром не убил, если бы он сидел за щами, а не выдумывал шутить с громом”.

Если бы письмо это в свое время было напечатано, кто знает, вздумал ли бы Фонвизин задавать свои вопросы императрице? Предостережение “не шутить с громом” оказалось бы, вероятно, достаточно внятным и вразумительным. К счастью, в этот период колебаний подозрительность таилась в подобных черновых набросках.

Несколько лет спустя, когда появилась комедия императрицы “О время!”, Новиков первый снова ободрился и начал издание “Живописца” обращением к сочинителю комедии “О время!”: “Вы открыли мне дорогу, которой я всегда страшился…”

И Фонвизин в своих “Вопросах” следовал за Екатериной; но из ответов ее, при сравнении их с вопросами, видно, как велика могла быть разница в отношении к предмету автора и императрицы.

Получив “Вопросы” Фонвизина, императрица сказала только: “Мы ему отомстим” – она предположила совсем другого автора, а именно И.И. Шувалова, которого изобразила в карикатурном виде в своих “Былях и небылицах”. Здесь же, устами дедушки, выразила она и все свое неудовольствие смелостью автора.

“Молокососы, не знаете вы, что я знаю. В наши времена никто не любил вопросов, ибо с оными и мысленно соединены были неприятные обстоятельства; нам подобные обороты кажутся неуместны; шуточные ответы на подобные вопросы не суть нашего века; тогда каждый, поджав хвост, от оных бегал… Когда дедушка дошел до шпыней, тогда разворчался необычайно крупно, говоря: шпынь без ума быть не может, в шпыньстве есть острота; за то, продолжал он, что человек остро что скажет, ведь не лишить его выгод тех, кои даются в обществе живущим или служащим”(!).

В письме к сочинителю “Былей и небылиц” Фонвизин так оправдывается: “По ответам вашим вижу, что я некоторые вопросы не умел написать внятно”. Может быть, он не умел изложить, как думал, говорит он, но думал честно, и сердце его исполнено благодарности и благоговения к великим делам Екатерины.

“Ласкаюсь, что все те честные люди, от коих имею честь быть знаем, отдадут мне справедливость, что перо мое никогда не было и не будет смочено ни ядом лести, ни желчью злобы”.

На вопрос пятый Фонвизина: “Отчего у нас тяжущиеся не печатают тяжеб своих и решений правительства”, вызванный, очевидно, изучением системы законов во Франции и желанием гласности, которую имел он случай там наблюдать в то время, когда процессы Вольтера и других делали столько шума во всей Европе, Екатерина отвечала: “Для того, что вольных типографий до 1782 года не было”. Этот ответ, совершенно неопределенный, дает повод Фонвизину в его письме возликовать. Он видит в нем обещание и уже в самых высокопарных выражениях восхваляет намерения Екатерины. Мало того, он видит уже и результаты будто бы совершенного деяния.

“О если б я имел талант ваш, господин сочинитель “Былей и небылиц”, – восклицает он. – С радостью начертал бы я портрет судьи, который, считая все бездельства погребенными в архиве своего места, берет в руки печатную тетрадь и вдруг видит в ней свои скрытые плутни, объявленные во всенародное известие. Если б я имел перо ваше, с какою живостью изобразил бы я, как пораженный сим ударом бессовестный судья бледнеет, как трясутся его руки, как при чтении каждой строки язык его немеет и по всем чертам его лица разливается стыд, проникнувший в мрачную его душу, может быть, первый раз от рождения! Вот, господин сочинитель “Былей и небылиц”, вот портрет, достойный забавной, но сильной кисти вашей!”

Вопросом о шпынях, по словам его, хотел он лишь показать несообразность балагурства с высоким чином. Неудачу формы выражения объясняет он, ссылаясь на слова Екатерины, которыми она ответила на один из его же вопросов, а именно тем, что “везде, во всякой земле и во всякое время, род человеческий совершенным не родится”. Благоразумные ответы, говорит он, убедили его внутренно(?), что он не сумел исполнить доброго намерения и дать вопросам приличного оборота.

Это “внутреннее убеждение” заставило его решиться другие заготовленные прежде вопросы не задавать, не из страха быть обвиненным, так как совесть его спокойна, но для того, чтобы не подать повода другим к “дерзкому свободоязычию”. Решение не публиковать заготовленные вопросы, конечно, напрашивалось само собой, помимо всяких соображений. Екатерина II была великодушна в подобных случаях, как лев к собачонке, но испытывать дважды ее терпение было бы небезопасно.