— Не клевещите. Ничего я не выливаю!
— Ах, не выливаете?! — язвительно рассмеялся милиционер. И, открыв дверь в коридор, крикнул: — Пострадавший! Пожалуйте сюда!
И к нам вошёл какой-то дяденька. Я как на него взглянул, так сразу понял, что в Кремль я не пойду.
На голове у этого дяденьки была шляпа. А на шляпе наша каша. Она лежала почти в середине шляпы, в ямочке, и немножко по краям, где лента, и немножко за воротником, и на плечах, и на левой брючине. Он как вошёл, сразу стал заикаться:
— Главное, я иду фотографироваться... И вдруг такая история... Каша... мме... манная... Горячая, между прочим, сквозь шляпу и то... жжёт... Как же я пошлю своё... фф... фото, когда я весь в каше?!
Тут мама посмотрела на меня, и глаза у неё стали зелёные, как крыжовник. А уж это верная примета, что мама ужасно рассердилась.
— Извините, пожалуйста,— сказала она тихо,— разрешите, я вас почищу, пройдите сюда!
И они все трое прошли в коридор.
А когда мама вернулась, мне даже страшно было на неё взглянуть. Но я себя пересилил, подошёл к ней и сказал:
— Да, мама, ты вчера сказала правильно. Тайное всегда становится явным!
Мама посмотрела мне в глаза. Она смотрела долго-долго и потом спросила:
— Ты это запомнил на всю жизнь?
И я ответил:
— Да.
ЗАКОЛДОВАННАЯ БУКВА
Недавно мы гуляли во дворе: Алёнка, Мишка и я. Вдруг во двор въезжает грузовик. А на нём лежит ёлка. Мы побежали за машиной. Вот она подъехала к домоуправлению, остановилась, и шофёр с нашим дворником стали ёлку выгружать. Они кричали друг на друга:
— Легче! Давай заноси! Правея! Левея!
И, когда выгрузили, шофёр сказал:
— Теперь надо эту ёлку заактировать.
И ушёл.
А мы остались возле ёлки.
Она лежала большая, мохнатая и так вкусно пахла морозом, что мы стояли как дураки и улыбались. Потом Алёнка взялась за одну веточку и сказала:
— Смотрите, а на ёлке сыски висят.
Сыски! Это она неправильно сказала! Мы с Мишкой так и покатились. Мы смеялись с ним оба одинаково, но потом Мишка стал смеяться громче, чтоб меня пересмеять.
Ну я немножко поднажал, чтобы он не думал, что я сдаюсь.
Мишка держался руками за живот, как будто ему очень больно, и кричал:
— Ой, умру от смеха! Сыски!..
А я, конечно, поддавал жару:
— Пять лет девчонке, а говорит «сыски»!.. Ха-ха-ха!
Потом Мишка как будто упал в обморок и застонал:
— Ах, мне плохо! Сыски...
И стал икать:
— Ик!.. Сыски. Ик! Ик! Умру от смеха! Ик!
Тогда я схватил горсть снега и стал прикладывать его себе ко лбу, как будто у меня началось уже воспаление мозга и я сошёл с ума. Я орал:
— Девчонке пять лет, скоро замуж выдавать! А она — «сыски».
У Алёнки от обиды нижняя губа скривилась так, что полезла за ухо.
— Я правильно сказала сыски! Это у меня зуб вывалился и свистит. Я хочу сказать сыски, а у меня высвистывается сыски...
Мишка говорит:
— Эка невидаль! У неё зуб вывалился! У меня целых три вывалилось да два шатаются, а я всё равно говорю правильно! Вот слушай: хыхки! Что? Правда здорово — хыхх-ки! Вот как у меня легко выходит: хыхки! Я даже петь могу:
Ох, хыхечка зелёная,
Боюся уколюся я.
Но Алёнка как закричит. Одна громче нас двоих:
— Неправильно! Ура! Ты говоришь хыхки, а надо сыски!
А Мишка:
— Именно, что не надо сыски, а надо хыхки.
И оба давай реветь:
— Сыски!
— Хыхки!
— Сыски!
Глядя на них, я так хохотал, что даже проголодался. Я шёл домой и всё время думал: чего они так спорили, раз оба не правы? Ведь это очень простое слово. Я остановился на лестнице и внятно сказал:
— Никакие не «СЫСКИ». Никакие не «ХЫХКИ», а коротко и ясно: «ФЫФКИ»!
Вот и всё.
НЕ ПИФ! НЕ ПАФ!
Когда я был дошкольником, я был ужасно жалостливый. Я совершенно не мог слушать про что-нибудь жалостное. И если кто кого съел, или бросил в огонь, или заточил в темницу,— я сразу начинал плакать. Вот, например, волки съели козлика, и от него остались рожки да ножки. Я реву. Или Бабариха посадила в бочку царицу и царевича и бросила эту бочку в море. Я опять реву. Да как! Слёзы бегут из меня толстыми струями прямо на пол и даже сливаются в целые лужи.
Главное, когда я слушал сказки, я уже заранее, ещё до такого самого страшного места, настраивался плакать. У меня кривились и ломались губы, и голос начинал дрожать, словно меня кто-нибудь тряс за шиворот. И мама просто не знала, что ей делать, потому что я всегда просил, чтобы она мне читала или рассказывала сказки, а чуть дело доходило до страшного, как я сразу это соображал и начинал на ходу сказку сокращать. За какие-нибудь две-три секунды до того, как случиться беде, я уже принимался дрожащим голосом просить: