— Я вас понимаю, — доктор Рашер неприятно рассмеялся. — В сорок третьем мы их поднимали в барокамере. Пусть они выплевывали свои легкие, но мы все-таки нашли оптимальные режимы для наших летчиков. И опыты по переохлаждению… Мы их проводили по личному указанию рейхсфюрера, обергруппенфюрер. Никого не интересовало, сколько их сдохнет от холода, куда важнее было решить вопросы спасения наших летчиков, которых сбивали над северными морями.
— Все это лирика, — снова сказал Кальтенбруннер. — Меня абсолютно не интересует, чем вы занимались во время войны. Такие люди, как мы, доктор, не имеют прошлых заслуг перед рейхом. Рейх интересуют заслуги настоящего времени. Вы уверены, что этот «ун» психологически готов к полету?
— Конечно, — без раздумий ответил Рашер. — Я не сомневаюсь, что смерть первого подопытного испугала нашего второго кандидата. Но в нем течет славянская кровь, а вы сами знаете, что русские эмоционально тупы и не способны к серьезным переживаниям. Это благодатный материал для любого эксперимента. Они быстро смиряются с неизбежным.
— Он что-нибудь знает о своем происхождении? — Кальтенбруннер остановился, прикуривая сигарету.
Доктор Рашер терпеливо ждал, когда он прикурит.
— Этого здесь не знает никто, — возобновляя движение, сказал он. — Тем более — он. Но я смотрел его дело. Мальчишкой его вывезли из Сталинграда. Отец — немец Поволжья, фольксдойче. Мать — русская. Антропологическая комиссия признала его годным к немцефикации. За ним сразу был закреплен воспитатель, он вел его до направления в бюргер, и позже был использован для психологической проверки кандидата. Надо сказать, он ее успешно выдержал. Добротный материал. Они воображают себя немцами, не осознавая, что им уготована участь пушечного мяса. Кровь невозможно очистить, никто из них никогда не станет истинным арийцем.
— Игра стоит свеч, — хохотнул обергруппенфюрер.
— Это не игра, это государственная политика. Война слишком дорого обошлась немцам, мы нуждаемся в солдатах, а это наилучший способ, чтобы пополнить армию крепкой и здоровой молодежью.
— Вы умеете воспитывать чувство долга в подопытных обезьянках, — сказал Кальтенбруннер.
— Поверьте, обергруппенфюрер, это несложно, — сухо усмехнулся Рашер. — Надо только заставить их поверить в необходимость и обязательность жертвы. Если они уверуют, то готовы ради этого свернуть горы.
Голоса медленно удалялись, но Ганс не шевелился. Он хорошо помнил мрачную охрану Кальтенбруннера и не сомневался, что при необходимости они могут действовать решительно и жестко. Ведь он услышал разговор, который совершенно не предназначался для его ушей. Более того, знание некоторых деталей этого разговора делало его опасным.
Он лежал на спине, глядя в небеса, и сжимал кулаки. Пушечное мясо! Обезьяны, которые служат истинному германцу. Всю жизнь ему внушали, что рейх — это судьба, что он живет ради рейха и во славу его. Все оказалось обманом. Пустота и отчаяние жили в душе Ганса. Пустота и отчаяние. И ярость.
И обида, что его считают неполноценным.
— Ты спишь?
— Да.
— А мне не спится, — пожаловалась Барбара. — Мне хорошо и страшно. Я постоянно думаю, когда это все закончится? Что будет потом, когда ты уедешь? Рано или поздно все кончается. Я пытаюсь представить, что будет с тобой и что будет со мной, и мне хочется плакать. Я не буду жить без тебя.
— Все будет хорошо, — сонно сказал ун-Леббель, прижимая к себе женщину. — Спи!
— Знаешь, — она устроилась у мужчины на руке. — У меня такого никогда не было. Мне хочется выйти за тебя замуж, родить ребенка. Но ведь это невозможно, нас при отправке всегда стерилизуют. У меня никогда не будет детей. — Она тихо всхлипнула. — И тебе никто не разрешит жениться на славянке…
Ун-Леббель молчал. А что он мог сказать? Все, что говорила Барбара, являлось истинной правдой. Их связь не имела будущего. И от этого было очень тяжело. Он привык к этой худенькой женщине, он испытывал к ней щемящую нежность. Сознание того, что им скоро предстоит расстаться навсегда, наполняло душу ун-Леббеля тоской и печалью. Ганс ничего не знал о любви, воспитание его исключало всякую нежность и привязанность к женщине. И все-таки это была любовь. Первая и последняя, а оттого окрашенная неистребимой грустью. Только Ганс этого не подозревал.
Он лежал, легким усилием мышц баюкая спящую женщину.
Ночь бродила по комнате, ночь вспыхивала зеленым огоньком в зрачке невидимого в темноте радиоприемника, ночь шуршала в эфире, сопровождая красивую негромкую мелодию Уго Кесслера из кинофильма «Берлинский вокзал».