Из подвалов, развалин, канализационных труб и полузатопленных станций метрополитена выползали насмерть перепуганные, очумевшие, пришибленные, жалкие немецкие солдаты, оберы, генералы с поднятыми руками. Дрожа от страха и ужаса, брели они среди развалин и хлама – чистые и нечистые арийцы, полу– и четвертьарийцы, сверх-человеки и обер-человеки. „Герои“ Освенцима, Майданека, Бабьего Яра трепетали, умоляли, ползали на четвереньках – только бы русские солдаты пощадили их. Они, дескать, все поняли. Больше не будут. Сдаются в плен, полностью капитулируют.
– Гитлер капут. Капут Гитлер… – бормотали они, дрожа, как в лихорадке.
Авром Гинзбург смотрел с минуту на эти мерзкие рожи и отвернулся. Невмоготу было видеть эти отвратительные рыла. Сколько крови на этих дрожащих руках, которые держат белые тряпки! Как противно было видеть это ханжество, лицемерие, подлость. Видно, вот тот здоровенный эсэсовец с тупой мордой бульдога расстреливал тысячи женщин и детей, стариков и калек в Бабьем Яру. А вот тот щупленький подонок с острой мордой кретина, должно быть, душил узников в Освенциме. А этот толстяк с рыжей шевелюрой и грязной исцарапанной щекой, наверно, сбрасывал в ствол шахты молодогвардейцев в Краснодоне, вешал Зою Космодемьянскую… Пойди разберись теперь, когда, какие страшные преступления они совершили на нашей земле!
Боже, они живут, дышат воздухом, а сотни тысяч славных воинов легли в боях. Какая несправедливость!
Эти пресмыкающиеся толпы пленных вызывали у него отвращение и лютую ненависть. „Да, кажется, мало этим проклятым всыпали, не рассчитались сполна за все страдания, муки, кровь советских людей“, – подумал старик и горестно покачал головой.
Он перевел взгляд на огромные облака дыма и пламени, витавшие над поверженным Берлином, прислушивался к затихающему тут и там гулу артиллерии, грохоту бомб. Казалось, почерневшие камни дымились, горели. И сквозь эту копоть брели с поднятыми лапами, с белыми тряпками пленные, все смелее выбиравшиеся из своих нор, жаждущие поскорее смешаться с толпами таких же, как они, – может, так легче будет уйти от суда, от кары…
Из-за облаков дыма и пламени не видно было майского солнца, которое светило, грело, словно ничего на свете не случилось. Поднималась из земли зеленая трава, и почки на деревьях стали раскрываться. Весна начиналась, как обычно. Но это была совсем необычная весна. Кажется, никогда этот солнечный день не приносил людям – людям, не палачам – столько радости, которая была затуманена горечью страшных потерь.
Город окутали огромные облака дыма, пламени, кирпичной пыли. Поверженный, наказанный справедливой рукой славных воинов, он захлебывался. Догорали тут и там фашистские танки, громоздились исковерканные, брошенные орудия, валялись неубранные трупы палачей в зеленых мундирах. И среди всего этого нагромождения развалин брели и брели бесконечным потоком уцелевшие гитлеровские вояки.
Фрицы сдаются. Капитулируют. Капут…
Они смотрели заискивающе, но в глазах была ненависть. Звериная ярость.
А город пылал со всех сторон, город захлебывался в дыму и копоти.
Если уж бывалый солдат, старый кузнец Авром Гинзбург вам говорит, что Берлин – фашистское логово – в то утро красиво выглядел, хорошо горел, можете ему поверить на слово. Как-никак человек когда-то был пожарником в Деражне и отлично разбирается в пожарах.