Мур тихо лежал, обнажив зубы в волчьем оскале. Он помнил, что расстояние от края каменного пола до воображаемой поворотной оси было не больше длины его тела, то есть полутора метров. Можно было допустить, что длина второй, опускавшейся половины деревянной секции тоже составляла метра полтора. Если бы у него был светильник, Мур, наверное, рискнул бы перескочить вторую половину с разбега. Но только не в темноте: что, если он не рассчитает и переступит через роковую ось? Нервный оскал Мура растянулся так, что у него заныло в висках. Нужна была доска, лестница, что-нибудь.
Мур вспомнил о скамье в камере, длиной не меньше трех метров. Поднявшись на ноги и держась за стену, он вернулся в камеру — на обратный путь ушло гораздо меньше времени. Тихая, освещенная камера успокаивала, даже убаюкивала. Мур поднял скамью и понес ее по темному коридору, уже проверенному и безопасному. Дойдя до поворота, он снова опустился на четвереньки, положил скамью сиденьем вниз и потащил ее рядом с собой. Начался деревянный пол. Мур протолкнул скамью вперед и вытянулся во весь рост на первой половине деревянной секции — так, чтобы ближний конец находился прямо у него перед носом. Он надеялся, что дальний конец уже опирался на камень. С величайшей осторожностью и вниманием он перенес свой вес на скамью, готовый отскочить назад при малейшем колебании.
Скамья держалась прочно. Мур пополз вперед и, еще не достигнув дальнего конца, нащупал пальцами камень. Он снова оскалил зубы — на этот раз с радостью и облегчением.
Но коридор еще не кончился. Двигаясь на коленях с прежней осторожностью, Мур добрался до второго поворота. В нескольких метрах впереди горела маленькая желтая лампочка, бледным полукругом освещавшая дверь — старую дощатую дверь, выход! Задыхаясь от волнения, Мур подошел ближе. Дверь заперли на замок — по всей видимости только для того, чтобы предотвратить падение в шахту ничего не подозревающего хилита или чистого отрока, случайно зашедшего в подземелье.
Мур издал унылый звук, рассмотрел и потрогал дверь, изготовленную из сухих, но добротных досок, сбитых клиньями и склеенных... Дверь висела на петлях из спеченных железных кружев. Дверная рама, тоже деревянная, выглядела более податливой и слегка прогнившей. Подобравшись, Мур толкнул дверь плечом, наваливаясь всем ничтожным весом тощего, еще не окрепшего тела. Дверь не шелохнулась. Мур опять набросился на дверь. Ему показалось, что задвижка подалась. Снова и снова он бился о дверь — старое дерево трещало, но не уступало. Мур покрылся синяками и ссадинами, но боль ничего не значила. Он вспомнил про скамью и побежал назад, до поворота. За углом он резко замедлился, и, опираясь на одну руку, другой осторожно нащупал конец скамьи. Подтащив скамью к себе, он принес ее к наружной двери, прицелился, разбежался — и ударил концом скамьи по деревянной задвижке. Рама расщепилась, дверь распахнулась. Мур вышел из гулкого подземелья, еще перекликавшегося отзвуками удара.
Поставив скамью поодаль у стены храма, где было еще несколько таких же, Мур вернулся к двери и закрыл ее. Вставив на место отскочивший кусок рамы, он плотно прижал его. Теперь замок можно было открыть, не обнаружив поломки. Мур злорадно представил себе хилитов, чешущих в затылках.
Через минуту Мур стоял, задрав голову к трепещущим блесткам звезд в мутной оправе Скиафарильи. «Я — Гастель Этцвейн! — возбужденно бормотал он. — Гастель Этцвейн сбежал от хилитов, Гастель Этцвейн еще наломает дров!»
Но праздновать освобождение было преждевременно. Побег рано или поздно обнаружили бы, скорее всего уже на следующее утро, но никак не позже, чем через два-три дня. Оссо не мог прибегнуть к помощи Человека Без Лица, но ему ничего не стоило отправить посыльного в Дебри за ищейками-ахульфами. Ахульфы брали любой, самый старый, выветрившийся след, и не сбивались с него до тех пор, пока беглец не садился в колесный экипаж, в лодку или в гондолу воздушной дороги. Гастель Этцвейн должен был снова положиться на свою изобретательность. Оссо предположит, конечно, что беглец постарается как можно скорее оказаться как можно дальше от Башона. Следовательно, если Гастель Этцвейн останется неподалеку от храма, пока ахульфы рыщут по окрестностям в бесплодных поисках, и выйдет из укрытия, когда ищеек с проклятиями отправят восвояси, он сможет спокойно уйти. Куда? Это уже другой вопрос.
В ста метрах ниже по склону находилась сыромятня с сараями и пристройками, где можно было найти десятки укромных уголков. Гастель Этцвейн стоял в тени под аркой нижнего покоя, прислушиваясь к шорохам ночи. Он чувствовал себя странно, как бестелесный призрак. Наверху, в храме, распростершись в клубах дыма курящейся гальги, причащались к Галексису хилиты. Их редкие нечленораздельные возгласы поглощались глухими стенами, почти не нарушая тишину.
Гастель Этцвейн не спешил выходить из-под арки. Торопиться было некуда. Первоочередная задача заключалась в том, чтобы сбить с толку ахульфов, способных улавливать запахи, недоступные человеческому обонянию. В том, что Оссо устроит облаву, он не сомневался. Поискав в глубине нижнего покоя, он обнаружил в углу старую рясу, служившую ветошью для удаления пыли с кафедры. Он разорвал ее пополам. Бросая на каменистую почву то одну, то другую половину рясы и перепрыгивая с одной на другую, он покинул храм и спустился с холма, не оставляя ни следов, ни запаха, способного привлечь ахульфов. Добравшись до ближайшей пристройки сыромятни, Гастель Этцвейн тихо смеялся.
Он укрылся в закоулке сарая. Положив голову на свернутую рваную рясу, он уснул.
Сасетта, Эзелетта и Заэль выкатывались из-за горизонта каруселью, стрелявшей подвижными разноцветными лучами. С холма донесся пульсирующий звон колокола, созывающий чистых отроков в храмовые кухни, где они ежедневно варили зерновую кашу хилитам на завтрак. На восточный двор стали выходить хилиты — изможденные, красноглазые, с бородами, прокопченными дымом гальги. Добравшись до скамей, они расселись, подслеповато щурясь на разгоравшийся рассвет, все еще не окончательно очнувшись. Женщины, работавшие в сыромятне, уже получили хлеб и напились чаю. Теперь они выстраивались на перекличку — одни в угрюмом молчании, другие с шутками и прибаутками. Нарядчицы выкрикивали имена работниц, получивших особые задания — эти вышли из строя и разбрелись в разные стороны. Несколько старух, матриархи «сестринской общины»,[8] направились к навесам с химикатами, чтобы приготовить смесь трав, порошков, красителей и вяжущих добавок. Другие окружили чаны для выскабливания, вымачивания, пропитки и выжимки шкур. Еще одна бригада обрабатывала свежие шкуры, доставленные ахульфами из Дебрей.
После сортировки шкуры раскладывали на круглых деревянных столах, где их подвергали предварительной очистке, обрезке и растяжке. Приготовленные шкуры спускали по желобу в чан со щелоком. Эатре поручили работать за столом для очистки шкур — ей выдали щетку, стеклянный нож и маленький острый скребок с деревянной ручкой. Джаталья, высокая надсмотрщица, ходила вокруг стола и понукала работниц. Эатре работала тихо, спокойно, почти не поднимая глаз. Она казалась вялой, потерявшей интерес к жизни. Эатре стояла не дальше, чем в тридцати метрах от угла сарая, где прятался Этцвейн. Протиснувшись среди мешков и прижавшись лицом к земле у широкой щели под дощатой стеной сарая, он видел двор сыромятни, склон холма и обращенную к сыромятне часть храма. Заметив мать, он чуть было не позвал ее: Эатре, такую добрую, такую аккуратную, заставили заниматься грубой грязной работой! Этцвейн лежал, покусывая губы и часто моргая. Он даже не мог сказать ей пару слов в утешение!
8
«Зориани нах-таир нах-таири»: в приблизительном переводе, «свершительницы актов отчаяния».